9

9

Критикуя опрометчивых киевских динамовцев, ирбитский аноним искренне желает им жизни: надо жить, бежать из города, не играть матча с «Легионом Кондор». Хорошо бы так, а ведь не получилось, не вышло по рассудочной схеме: была жизнь, плен, оккупационный быт, работа ради хлеба насущного, короткая передышка после лагеря военнопленных, и был матч, его не выбросить из прошлого.

И автор письма понимает, что матч состоялся, с этим уже не поспоришь. И вся страсть его упреков направлена не на то, чтобы удержать спортсменов от игры-он только не согласен с тем, как они поступили, не склонив голову и предпочтя смерть поражению. Уступите вы этот матч немецкому коменданту, западной трибуне, черту-дъяволу, стоит ли умирать ради лишнего гола, забитого в чужие ворота, честолюбия ради, гордости ради, наконец, даже патриотизма ради!

Что ж, эти сомнения не навязаны событию, они живут в нем самом, тревожа, донимая. Представим самих себя на той трибуне киевского стадиона, мы наблюдаем за игрой, знаем о грозящей казни, и неужели же мы с легким сердцем подтолкнем этих парней к гибели, обещая им в будущем ореол героев и гранит памятника?

Трудный вопрос, Я пытался ответить на него всем внутренним строем повести, судьбами людей, характерами, наконец, атмосферой фашистской оккупации. Образом Седого, который мертв еще до казни именно потому, что думал точно так, как ирбитский аноним подумает двадцать лет спустя. Образом Савчука, для которого предательство незатруднительно. Но прежде всего образами динамовцев, футболистов, собранных под родное знамя, которое незримо, запретно, но все же реяло в эти часы над стадионом.

Киевские динамовцы попали в окружение потому, что сражались на подступах к городу против наступавших с запада гитлеровцев, сражались и тогда, когда наша армия отходила на восток от Киева, а немцы заняли значительную часть левобережья. Был плен и тяжкий, подневольный труд, была оккупационная жизнь, вынимающий душу ад, но она была, и в этой жизни – среди боли, страданий, жестокости, борьбы – нам есть чем гордиться, нельзя стыдливо пробегать мимо этой жизни. Спортсмены только разделили судьбу тысяч и тысяч своих земляков и сограждан.

«А не было ли среди них уставших? – спросит скептик. – Не было ли человека, которого устраивало положение футболиста в оккупированном городе, тихая работа на хлебозаводе? Не было ли малодушного, который пересиживал, таким образом войну?»

Кто знает, ответим мы ему, возможно. Но это только значит, что команда не была чем-то исключительным, из ряда вон выходящим, а была как бы сколком с города, где все честные люди ненавидели оккупантов, но даже и ненависть не уравнивала их мужества, решимости или готовности к борьбе. Перед нами обыкновенные люди, и это превосходно; ведь чем круче подъем, чем больше расстояние от подножия обыкновенной жизни, в которой словно и не подозреваешь взрыва, до вершины подвига, тем значительнее сам подвиг, тем мощнее его народные корни. Ненависть к захватчикам, словно тяжелыми плугами, вспахивала почву, вела щедрый посев, обильно подкармливала всходы подвига, и однажды люди поразились результату. Быть может, поразились и сами футболисты – это не лишает их ореола; значит, сама возможность подвига была спрятана в глубинах души и сознания, а не лежала на поверхности.

Да, обыкновенные парни. Обыкновенные обитатели лагеря военнопленных. Обыкновенные рабочие хлебозавода, под бдительным присмотром полицаев. Обыкновенные, живущие впроголодь, тоскующие о былом, втайне помышляющие о борьбе. И, может быть, иная из жительниц города, потерявшая на фронте мужа или сына, посылала им в спину проклятия оттого, что родной человек погиб, а эти вот, с футбольным мячом под рукой, – выживут, уцелеют. А кто-то из них жил и при семье, скудной, суровой жизнью, такой же, как и десятки тысяч других обитателей города, которых мы не клянем, не зачисляем в потенциальные предатели, хотя жизнь так и не дала им повода раскрыть в подвиге лучшие качества, а футболистам дала. Они были простые люди, со слабостями и недостатками, и то, что именно они, те, от кого меньше всего ждали такой прыти, совершили коллективный подвиг, быть может, и есть самое дорогое. Это уже характеристика не отдельной выдающейся личности, а характеристика общества, его срединный разрез; когда подвиг совершает человек, от которого и не ждешь незаурядного поступка, такой подвиг впечатляет особенно.

И начался матч – подневольный, неизбежный, как многое в оккупированном городе. Сегодня уже невозможно восстановить все перипетии матча, представить себе смятение и противоречивые чувства футболистов: даже и участники матча давно спрямили все в собственной памяти, давно поселились в легенде.

Тысячи жителей города разместились отдельно от немцев – таково непременное условие оккупированного режима, – от частей гарнизона, от транзитных воинских подразделений. Трибуны естественно противостояли друг другу. Еще до первого удара по мячу между ними пролегло не обычное футбольное поле, а намагниченное ненавистью пространство. С самого начала это была война, яростное отрицание друг друга, только приглушенное молчанием одних и военными оркестрами других. Кто не видит, не хочет вообразить себе этой картины, кто и сам матч берет отдельно от стадиона, от двух заполнивших трибуны непримиримых армий – вооруженной и безоружной, – едва ли поймет и подвиг одиннадцати.

Могли ли футболисты рассчитывать на победу?

Скорее всего разные и противоречивые чувства волновали их перед началом игры.

И мысль, что против них выступит профессиональная команда, а они растренированны. И надежда, что случаются и чудеса, и делают невозможное возможным. И тайная радость, что вот они, вчерашние узники, встретятся в борьбе с немцами, и всякий их успех, каждый забитый гол будет особенным, а победа, если она случится, необыкновенной. И захватывающая дух надежда, что победой они обрадуют тысячи людей, давно не знающих радости. И опасение, а то и страх, что сотни глаз – пусть только сотни из тысяч – смотрят на них с презрением, что иные пришли из враждебного интереса, смотрят на футболистов как на спортивных шутов, согласившихся разделить немецкий праздник. Десятки страниц понадобились бы для подробного описания сложных чувств и толпы, и футболистов – но результатом несомненно было огромное волнение, а затем и душевный подъем, начавшийся с того момента, когда футболисты почувствовали, что жители города с ними.

Никто не мог предвидеть неожиданного исхода этого матча: ни игроки, ни горожане, ни сами немцы. Мысль предъявить спортсменам ультиматум могла возникнуть у немцев только внезапно, вспышкой ярости, когда возможность проигрыша стала очередной. И горожане, хотя они и пригляделись уже к мрачной, изобретательной фантазии фашистских палачей, не могли вообразить, что дело примет такой оборот.

Не сразу поверили угрозе и футболисты – да и как поверить, как можно в это поверить! Запретить одной из команд выигрыш – не значит ли это убить игру? Какая уж тут игра, если за гол, забитый в ворота противника, нужно платить жизнью? Значит, пугают, оказывают психологическое давление в надежде, что сама угроза укротит футболистов, свяжет их движения.

В первом тайме шла почти обыкновенная игра, необыкновенной была только рождавшаяся связь между зрителями и футболистами, внезапное, окрыляющее открытие, что играют они не за одних себя, а за город, защищают его честь и достоинство. Не знаю, нужно ли быть страстным любителем футбола, чтобы постичь неотвратимость этой ситуации, или достаточно воображения и отзывчивого сердца.

По мере того как определялось превосходство динамовцев, все более очевидной становилась война трибун. Разве не за тем скликали людей на немецкий праздник, чтобы они волновались, ободряли красивую, сильную игру и освистывали грубость! Даже некоторая связанность, сдержанность, закрытость толпы, презрительное молчание, каким встречались судейские несправедливости, – даже и это казалось гитлеровцам сговоренным, предумышленным. Именно дыхание трибун, достоинство, скрытое торжество более всего другого толкнуло комендатуру на безрассудное решение.

Вероятно, поначалу немцы и решили припугнуть: кто не дрогнет перед такой угрозой? Так родилось положение, из которого у футболистов было два выхода: в растерянность, осмотрительный расчет и в подвиг, в поступок, к которому как нельзя лучше подходят горьковские слова о «безумстве храбрых». Решали воля, страсть, отвага и вся прожитая жизнь.

Война вспыхнула с новой силой, обретая ранящую остроту. Теперь все было вызовом достоинству и чести спортсменов, их отваге и мужеству, а публичность происходящего удесятеряла силу этого вызова. Не зря ведь говорит народная мудрость, что на миру и смерть красна.

Игра возобновилась, начался третий тайм, короткий по времени, но более протяжённый душевно, чем два тайма любого футбольного матча. Игра обрела для спортсменов высший смысл. Всякий промах, неточный удар мог быть понят как трусость, намеренная уступка врагу, – одно это опасение заставило собраться, как никогда, напрячь все силы. Уже не было середины: играть иначе – значило сдаться, сделаться ничтожным существом, открытым тысячам взглядов. И рядом товарищ – он в броске, в святом порыве к чужим воротам, как можно обмануть его, предать инертностью или намеренно неточным пасом!

Надо понять непрерывность события, стремительное, обвальное его развитие, близкое к обстановке войны, когда решение принимается в долю секунды и нет времени на нудное препирательство с самим собой, на взвешивание гомеопатических доз «полезности» и «неполезности», «разумности» и «неразумности». Футболистам, как и солдатам, не пришлось выбирать ни поле боя, ни вид оружия, их выбор был только один – между страхом и мужеством, выбор собственной судьбы. Нужно совсем не знать характера спортсмена, чтобы не понять, какую захлестывающую радость приносил им каждый успех в этой борьбе. Нужно совсем не понимать взрывчатой силы ненависти к оккупантам, природы и характера советского патриотизма, чтобы не ощутить того, как страстно хотели спортсмены победы, до каких огромных, символических размеров вырастала она и в их глазах, и в сознании зрителей, и, скажем не колеблясь, в нашем восприятии почти через полвека после событий. Дело шло о победе, только о ней, а не о смерти.

Это надо понять и отделить одно от другого, отделить неотделимое: они устремились к победе, а не к смерти.

Обратимся к другому, самому сложному, мотиву возникшей драмы. Ведь и зрители на стадионе узнали о непомерной цене, которую футболисты заплатят за победу. Они видели, как усложнялась с каждой минутой обстановка на стадионе, как повисла свинцовая, мертвящая тишина, как у кромки футбольного поля, там, где ворота футболистов, доигрывающих свой третий тайм, появилась цепочка автоматчиков. Каково им, зрителям, людям, которые словно бы (только словно бы!) вне игры, которые в эти минуты не рискуют жизнью на своих скамьях? Могут ли они желать победы, добытой такой ценой? Не тяжелее ли им, бездеятельным, чем тем на поле, в схватке, в ожесточении борьбы? Не это ли мучительное психологическое состояние толкнуло на футбольное поле и Рязанцева в «Тревожных облаках», толкнуло и удержало его в команде и тогда, когда благородный Соколовский предложил инженеру отступиться, не входить в игру? Горожане, узнав об опасности, нависшей над спортсменами, могли только метаться мысленно и душевно, молить их о благоразумии и всетаки тосковать о победе, метаться между страхом и надеждой, что пронесет, что угроза – вздор, чудовищная нелепость; метаться между жалостью и материнской гордостью за своих любимцев…

Все не просто и не могло быть просто в уродливой ситуации, созданной самой историей. Это смятение, вихрь противоречивых чувств я взял здесь общо, едино для массы людей, а ведь толпа состояла из личностей, у каждого был свой характер, темперамент, предрассудки. И то, что эта масса оказалась единой, собранной общим порывом и идеей, есть примечательная победа гражданского начала. Ибо тысячи мещан, собранных воедино, не могли бы в таких условиях превратиться ни во что другое, кроме послушного, ввергнутого в страх стада.

Каково же было футболистам, на которых сошлись все взгляды и схлестнулись страсти! Они в эти минуты стали единственным оружием горожан, их танками и пехотой. Тут не схитришь: сама судьба, дело жизни, жестокость выбора – все шло к ним открыто, во весь рост и требовало прямых ответов.

Они оставались самими собой и потому стали героями. В этом все дело: остаться самим собой в таких обстоятельствах, не склонить головы. Уверен, они ни сами себе, ни друг другу не говорили в эти минуты высоких слов, все жило в них подспудно, жило мгновенной и в то же время бессмертной протяженностью подвига. Парни не были трусами. И сумели доказать это самым простым, самым превосходным образом.

Вот почему так естественно – как единственные – читаются слова, высеченные в камне памятника спортсменам на стадионе «Динамо» в Киеве:

«ФУТБОЛИСТАМ КИЕВСКОГО «ДИНАМО», КОТОРЫЕ, НЕ СКЛОНИВ ГОЛОВЫ ПЕРЕД ГИТЛЕРОВСКИМИ ЗАХВАТЧИКАМИ, ПАЛИ СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ ЗА ЧЕСТЬ РОДНОЙ ОТЧИЗНЫ.»

История знает множество поражающих воображение спортивных состязаний, в том числе и футбольных матчей. Об иных написаны очерки и статьи, они исследованы в специальной литературе и навсегда вошли в летопись спорта. Но интерес к киевскому матчу особый, неусыпный, он едва ли будет когда-либо удовлетворен до конца. Я знаю людей, родившихся после войны, они годы посвящают собиранию новых материалов, скрупулезному исследованию документов. Время подарит нам и новые книги о замечательном событии, в котором так вдохновенно совместились История и Легенда.

Повести и рассказы, три художественных фильма – пусть два из них, так сказать, под «псевдонимом» – это ли не свидетельство прочного интереса!

Такой интерес не бывает ни праздным, ни ложным. Сегодняшние волнения, сегодняшние страсти – авторов, читателей, зрителей – только отзвук, благодарный, но слабый отзвук того, давнишнего кипения страсти, того мужественного порыва, который поразил и врагов. Ведь в такие минуты враг, захвативший чужую землю, с леденящей ясностью понимает, что и весь народ, презирая смерть, выберет не подчинение, а трудную, пусть самую трудную, в крови и жертвах, победу, что дух народа не порабощен и не сломлен.