18

18

Окна раздевалки выходили на широкую аллею главного входа. Натягивая футболки с широкой красной полоской, шнуруя бутсы, футболисты поглядывали на бурую, размытую дождями дорожку, обычно в такие дни забитую взбудораженной толпой.

Тени деревьев ложились на серый пустынный асфальт у входа на стадион. Время от времени там возникали колонны немцев, солдаты шли не ломая строя, а шагах в пятидесяти от раздевалки они сворачивали к западным трибунам.

Мундиры, мундиры, мундиры! Черные, зеленые, табачно-рыжие, а среди них изредка нарядные женские платья – немок в городе немного.

Теперь и Павлик присмирел, чувствуя, как всех охватывает мрачное озлобление, и невольно гася праздник в собственном сердце.

– Вот и все, братья славяне! Сели в дерьмо… – Дугин выругался. – Будем теперь ломать шута перед господами офицерами, чтобы Хельтрингу и Штейнмардеру веселее на свете жилось. Вот и вся твоя агитация, Иван: будем солдатню ихнюю и порожние скамейки агитировать!

– Смейся-я, пая-я-ац!… – негромко пропел Фокин.

– Ведь много народу шло на стадион, – недоумевал Павлик. – Не так, как раньше, но шли.

– Шли, – подтвердил Седой. – Я в щелку смотрел.

Под окна раздевалки откуда-то сбоку вынырнул об руку с девушкой Савчук. Он усадил ее на скамейку, оставил ей свой спортивный чемоданчик и направился в раздевалку.

Держался он как ни в чем не бывало, только быстрый, мгновенно обежавший раздевалку взгляд выдал его напряженный интерес. Достав сигарету, зажег спичку и, спрятав ее в ладони, прикурил, как на ветру, еще раз обведя взглядом всех, будто пересчитывая их.

– Здорово! – сказал он. – Лиха беда начало: не все же в подвале сидеть. Будет и на нашей улице праздник.

Он глубоко затянулся и выдохнул облако дыма.

– Шел бы отсюда курить, – заметил Григорий.

– Можно и закруглиться, – сговорчиво сказал Савчук. – Не в куреве счастье…

Он вернулся к двери, где стояла плевательница, бросил сигарету и, приоткрыв дверь, выглянул наружу. Сегодня его лицо, особенно когда он выходил на свет, к окну, поражало сытым довольством и необычной решимостью, даже сухие, строго поджатые губы казались жирными, только что оторвавшимися от еды. Свежая стрижка под «бокс» открывала с боков и затылка серую бугристую голову.

– Невеста моя вон сидит, – объявил он вдруг с неожиданной дружеской открытостью, будто просил их о сочувствии и понимании. – Ради такой стоило годок поговеть. Верно, ребята?

Девушка будто почувствовала, что заговорили о ней, она повернула голову, показав грубоватый красивый профиль.

– Странный они народ, бабы, – продолжал откровенничать Савчук. – Непременно ей надо, чтобы я сегодня играл! Чуть не плачет.

– Каждой хочется своего красавчика увидеть при полном параде, – взгляд Фокина оставался непроницаемым, так что Савчук не понял, сочувствует он ему или плевать хотел на них обоих.

– А мне что?! Мне наплевать: чем мотаться полтора часа по полю, чтобы мне эти гастролеры ноги ломали, лучше я со стороны на вас посмотрю, забью строк двести в газетку. Немцы такой парад выдали, как будто не к футбольному матчу готовятся, а к битве под Каннами…

– Ишь ученый! – неприязненно оборвал его Дугин. – Наплевать, говоришь, а чемоданчик зачем прихватил?

Савчук незлобиво ухмыльнулся и, кажется, хотел ответить что-то миролюбивое, но дверь раздевалки распахнулась и на пороге показался лейтенант Хейнц. Он вошел, коротко осмотрелся и поманил к себе пальцем Павлика.

– Jude?[32]- спросил он, когда паренек подошел.

Павлик покачал головой. Хейнц легонько шлепнул его по подбородку снизу вверх. Павлик смотрел на офицера грустным взглядом отчаянно косивших глаз. Свет ложился на жесткую шевелюру Павлика^ ярко высвечивая ее рыжину, нос был опущен и оттого казался еще крупнее.

– Я – русский, – сказал Павлик.

Хейнц недобро усмехнулся. За два года войны он уже повидал и во Франции, и в Бельгии, и в Польше этих людишек с грустными глазами, которые в трудную минуту согласны сойти за кого угодно – за венгров, французов, караимов, арабов, хоть за папуасов. Хейнц

приписывал это трусости и недостатку религиозного чувства, иначе он не мог объяснить себе то обстоятельство, что только глубокие старики, верующие, законопослушные патриархи, не искали спасения во лжи и покорно шли на мученическую смерть. Но этот щенок рыжей масти с темными, панически мечущимися зрачками, этот носатый ублюдок напрасно надеется обмануть его, Клауса Хейнца.

Обер-лейтенант кликнул одного из стоящих у двери солдат:

– Leske, untersuch den Kerl… Wenn er uns beschwindelt, beschneiden wir ihm noch mal![33]

Павлик понял смысл приказа, но не шелохнулся. Леске взял автомат на изготовку и, ткнув им в живот Павлика, сделал резксе движение вниз, смысл которого был ясен.

Павлик не двигался.

– Снимай! Тебе говорят! – крикнул солдат.

– Господин офицер, он русский, – вмешался Савчук. Голос его звучал уверенно, но глаза бегали, словно, придя на помощь Павлику, он не решался никому смотреть прямо и открыто в глаза. – У него и фамилия русская: Сквирский.

– Заткнись! Сами проверим! – отрезал Хейнц.

Павлик спустил футбольные трусы и дрожащими пальцами расстегнул пуговки тесных плавок. Он еще не надел футболки и стоял перед палачами голый. Отлично вылепленное природой тело: красивая, хорошо развитая грудь, впалый, мальчишеский живот, мягкие линии еще не вполне сложившихся бедер и сильные мускулистые ноги. Тело, рожденное для жизни, натянутое как струна.

– Ну! – нетерпеливо прикрикнул на солдата Хейнц. – Что ты там изучаешь?

Тело Павлика вызывало в Хейнце ненависть, от которой впору было бы задохнуться, если бы не глубокая уверенность, что сейчас он расправится с парнем и ладное это тело попросту перестанет существовать.

– Все в порядке, господин обер-лейтенант, – доложил Леске, отступив на шаг и щелкнув каблуками.

– Что значит «в порядке», осел?

– Христианин, – ответил солдат.

Хейнц чуть подался назад и сам, сбоку, оглядел парня. Черт возьми! Они готовы на все – забыть собственные тысячелетние имена, звук родной речи, требования религии, лишь бы уйти от карающей руки. Как только над ними опускаются тяжелые жернова ненависти, эти грубые зерна, плевелы истории, хотят сойти за муку тончайшего помола, ссыпаться в общий короб, чтобы жить, жить и жить… Как ненавидел их Хейнц за само их желание жить!

Но что он мог поделать с этим ублюдком? Если бы донос подтвердился, он уволок бы его хоть и за минуту до судейского свистка: нельзя допускать, чтобы футболисты «Легиона Кондор» вышли на поле стадиона соперничать с евреем. Теперь же приходилось отступить, проглотить досаду, чтобы после повести более обдуманную охоту.

Правая рука Хейнца сжимала стек, ублюдок, от которого так и разило подлой, запретной кровью, пока ускользнул от расправы- стыдливым движением Павлик застегнул на бедре плавки и виновато улыбнулся товарищам, – и на глаза обер-лейтенанту попалась тугая, до блеска выбритая морда Савчука, человека, которого Хейнц ненавидел в эту минуту, кажется, не меньше, чем Павлика. И он двумя короткими ударами перетянул лицо Савчука. Тот даже не успел вскрикнуть – он поднял руки, когда на щеках уже начали краснеть две белые, с отступившей кровью, полосы.

Тайком, сквозь прижатые к глазам пальцы, Савчук посмотрел на футболистов. Они все поняли. Савчук попятился к двери. У самого порога он наконец опустил руки, открыв перекрещенное рубцами лицо, глаза, горевшие ненавистью, и, странно взмахнув руками, бросился бежать.

Он едва не сбил с ног Петра, который сдержал слово и пришел, чтобы занять место расстрелянного Кирилла.