Глава третья
Глава третья
Борис Степанович Песчаный идёт вечерним обходом по вверенным ему помещениям водноспортивного центра «Парус». Идёт заведующий учебно-спортивным отделом. Согласно должностной инструкции, первый заместитель директора, отбывшего сегодня в очередную командировку, он будет исполнять его обязанности.
Повстречав уборщицу, которая согласно должностной инструкции протирает перила лестницы, Борис Степанович говорит ей шутку. Незатейливую — для доходчивости.
— Как, — говорит он, округляя брови, — вы здесь? Разве вы не уволены?
Её портрет на Доске почёта, Борис Степанович беззлобно разыгрывает её, смеётся, а она — нет. Почему-то, когда Емельян Иванович, встретив эту же уборщицу, круто поинтересуется вдруг: «Дак тесто подошло ли?» — и вгонит в оторопь (какое, мол, тесто?), и деловито пояснит: «На пироги к тебе собираюсь, у меня запланировано», она хохочет-заливается и всем об этом рассказывает, восхищаясь: «Ну, Пугач! Налетит — не охнешь».
Не дождавшись желаемой реакции, Борис Степанович официально спрашивает, почему уборщица не в форменном костюме — голубом халате с белым воротником и эмблемой паруса на рукаве. Эту форму придумал и ввёл директор: она-де способствует чувству гордости за свой бассейн, за свою профессию. Борис Степанович сомневается, что уборщица — профессия, тем более какой можно гордиться. Но порядок есть порядок. Уборщица отвечает, что отдала халат в чистку. Персонал не надышится на эту форму, норовит нарядиться в неё, например, для посещения родственников и знакомых. Борис Степанович укоризненно говорит: «Ну-ну», — и следует дальше.
Он заходит в медицинский кабинет, и дежурная сестра докладывает, что за время дежурства происшествий не было. Это самая хорошенькая и кокетливая из сестёр. Люба-блонд, спелый персик, в отличие от Любы-чёрной, похожей на лимон, кожа пупырями. Но какой сейчас у Любы-блонд безжизненно барабанный голос, каким холодом веет от неё на Песчаного! Между тем Борис Степанович молод, тридцати лет, игра в водное поло придала фигуре великолепную пропорциональность, ясны большие голубые глаза, высок лоб, тонки и точны носогубные складки. Он тайный женолюб, он тотчас делается сух и скован с женщинами, которым — чувствует — нравится, и они тогда не скрывают снисходительного к нему презрения, что уязвляет. Нет, он не боится супруги, они с Ириной давно поостыли друг к другу, да и поначалу никакого пожара не было, так — умеренно континентальная любовь. Последний курс института, все вокруг обзавелись семьями, тебе говорят: «Старик, приглядись, классная же девка», а ей: «Старуха, стоящий мужик, не проморгай» Нет, он боялся не Ирину с её прозрачным быстроглазым личиком, с мерной, ритмичной заботой о доме, о сыновьях-погодках Илье и Никите, но разоблачения, бесконечного, выматывающего душу разговора на кухне, возможных слёз — словом, той развязки, которую, даже и лелея нечто в воображении, непременно себя представлял.
Вот Парамонов, удивлялся Песчаный, ничего не боится. С Любой-блонд то перемигнётся, то приобнимет за талию, даже пониже, а потом учит Песчаного: «Женщину, Борюшка, тоже надо ободрить — видишь, как зарумянилась». И в командировку отправился не один, а со своей секретаршей Анной Петровной, что отнюдь не предусмотрено её служебной инструкцией. У него, конечно, имеется на сей счёт объяснение. Когда заказывал фильтровальную камеру модернизированной конструкции, директор предприятия-изготовителя вёл переговоры под стенограмму: «Устная договорённость мало к чему обязывает, это ля-ля тополя, вот мы зафиксируем, что требуется от нас и что и когда от вас, скрепим подписями, и будет порядок». И Парамонову порядок понравился.
Порядок или непорядок, но нежелательные толки всегда могут возникнуть. Та же Ирина, служащая на комбинате в отделе труда и зарплаты, где сугубо женский коллектив всё обо всех знает, дома подкалывала Песчаного: «Ловко устроился твой Пугачёв за государственный счёт. Но рано или поздно Марго устроит такой скандал — о-о-о, я ему не завидую». Дорожа честью бассейна, Борис терпеливо ей объяснял, что речь идёт о налаживании производства волногасящих поплавков из керамзита, которые пока в стране не изготовляются, командировка имеет важнейшее значение, протокол необходим, но Ирина умела оставить за собой последнее слово: «Меня возмущает, что он раскатывает, а ты за него здесь пашешь, мне тебя жаль, беднягу». От таких её слов настроение портилось не меньше, чем от тона дежурной сестры.
Собственно, настроение начало портиться с самого утра. С оперативки. Борис Степанович доложил о результатах проверки очередного занятия секции прыжков в воду, которое вела Татьяна Тимофеевна Рябцева, специалист, конечно, выдающийся, с большими заслугами, но — в прошлом.
— Обращает на себя внимание, — говорил Борис Степанович (спокойно говорил, твёрдо глядя на директора), — тот факт, что большая половина ребят из новичковой группы явно боится прыгнуть в воду с трёх метров. Создаётся впечатление, что набор проведён без должной требовательности.
Ох, эта Рябцева! Ух! Рябцева! Заводится с пол-оборота и не выбирает слов. Кричит надсаженным на тренировках голосом. Несмотря на возраст, как девчонка, может на глазах у воспитанников вприпрыжку припустить за трамваем, и понятие «субординация» ей просто недоступно.
— Слушайте, — кричит она Борису, — если вы и дальше будете торчать у меня на бортике и гипнотизировать детишек, как удав, я вас публично возьму за ухо и выведу вон! Что это вы мне группу запугиваете?
Борис Степанович, держа себя в руках и глядя по-прежнему на директора, поясняет, что речь идёт не о запугивании, а о предупреждении.
— Нам в спорте не нужны трусы. — Он не выдерживает и оборачивается к Рябцевой, к её яростной плосковатой, идольской маске под тяжёлой смоляной гривой (ни сединки в её-то годы). — Нам нужны мастера. А от трусов мы должны избавляться.
— Мастера получаются не из безголовых! Не из чугунных чушек! — Она стучит себя костяшками пальцев по лбу явно с намёком. — Емельян Иванович, я специально отбираю детишек с тонкой душевной организацией!.. С чувством прекрасного!.. Прыжок — что такое прыжок? Это шедевр, который живёт долю секунды, а помнится всю жизнь. Мне нужны не такие, кто бездумно бултыхается в воду, мне нужны способные на самоанализ!..
— На анализ мочи, — шутит Борис Степанович.
— Попрошу, — орёт Рябцева, теперь уже Емельяну, — Попрошу оградить меня от казарменных острот!
Как должен был действовать директор? Несомненно, прервать перепалку. Несомненно, поддержать своего заместителя. Но директор, кажется, любовался происходящим.
— Друзья вы мои дорогие, это же замечательно, что мы спорим. Если нам не спорить, что получится-то? Болото. А не бассейн. Только вот сейчас всего-то времени четверть девятого, а вы друг другу нервы уже потрепали. А вам к людям идти — так и им трепать? А я порадовать вас хотел, я сам нынче бегу на работу-то и пою. «О радость! Я знал, я чувствовал заранее, что мне лишь суждено сверши-и-ить сей славный подвиг!» Потому — что? Потому нынче автобус мы получаем! Правда, списанный, но мы его восстановим! И будем детсадников сюда возить и обратно! Теперь у нас люли-малина! А Борюшка, поди, уже все садики обошёл («Борюшка» — и это в официальной обстановке). И он доложит нам сейчас о замечательных своих успехах.
Борис Степанович просит разрешения доложить с глазу на глаз. Да, он посетил детские сады. Да, руководительницы с радостью соглашаются на предложение. Но воспитательницы, которым надлежит сопровождать детей, строят кислые мины, ссылаются на занятость в собственных семьях, уход за престарелыми родителями, необходимость получать заочное образование… А одна — молодая, но уже вполне наглая — выразилась цинично: «Зарплата у нас тютельная, ответственность вы на нас хотите навалить выше крыши — уж не за красивые ли глаза?» Одним словом, считал Борис Степанович, надо обращаться в соответствующие руководящие органы.
Емельян вздыбил пятернёй чуб, вскочил, забегал по кабинету.
— А что, Борюшка, а что — надо и их понять! Ведь это всю ораву ты привези, раздень-разуй, под душем вымой, после купания ещё раз вымой, оботри, одень-обуй… А они же разбегаются, букашки-таракашки… Нет, Бориска, нет, надо нам с тобой упасть в ножки Надежде нашей Игнатьевне. Чтобы выкроила возможность почасовой им доплаты.
— Чем это кончится, вы знаете не хуже меня, — заметил Борис Степанович. — Обвинением в том, что мы толкаем её на служебное преступление.
— А ты уговори. Да она же, слушай, работник замечательный, она героиня трудового фронта! Нам с тобой на людей везёт: плюй через плечо и стучи по дереву.
И сам поплевал и побарабанил по столу, а Борис Степанович, не будучи суеверен, лишь плечами пожал.
— Слу-ушай, — продолжал неугомонный Емельян. — А знаешь, ещё куда наведайся? На телевидение! Пускай передачку организуют, рекламу нам сделают. Ну — сам выступишь! Да тебя потом на улицах узнавать станут гуще, чем артиста, например, Тихонова — ты же невозможно какой обаятельный.
В такой форме, прежде чем отбыть, и надавал Емельян поручений.
Емельян порой искренне восхищался заместителем. Ну, правда, инициативки у парня не хватало, так у самого Емельяна идеи — на семерых. Зато документация в полном ажуре, а Емельян по этой части разгильдяй. Особенно же он, сам спортсмен, восхищался спортсменом Песчаным. Случалось, около полуночи, когда бассейн пустел, они вдвоём прыгали в воду. Как же ладно был скроен Борис, как плавно втекали одна в другую внушительные, но не глыбистые, а округлые мышцы пловца! Как пролетал он пятидесятиметровую прямую ширококрылым баттерфляем, и над ним ореол брызг, а обратно скользил на спине, с обманчиво ленивой истомой поочерёдно закладывая за голову руки! «Слу-ушай, — говорил Емельян, — ты такой талантище, это непостижимо уму».
Слова об обаянии согрели душу Бориса. Но поручения её охладили. К тридцати годам он успел горестно убедиться в ограниченности своих деловых способностей. Прекрасна была его ватерпольная юность, прекрасен мир, в котором царил порядок. Сильные команды выигрывали у слабых. Вратари брали мячи, если могли, или, если не могли, пропускали. Судьи свистели, если нарушались правила, и нарушителей наказывали. Игроки подчинились тренерам. У кого было неладно с общефизической подготовкой, совершенствовали общефизическую, у кого со специальной — специальную. Тех, кто не соблюдал спортивный режим, прорабатывали. Борис в том мире был уважаем, в институте физкультуры — отличник.
Окончив институт, назначение получил, казалось бы, лестное — руководитель спортивным клубом комбината имени Кормунина, где дела шли так хорошо, что переходящее знамя было намертво прибито в углу. Но вскоре разобрался, что все отчёты, все триумфальные рапорты прежнего председателя клуба — сплошная липа. Если какая-нибудь работёшка и шла, то сама по себе — кто-то сам по себе перекидывался волейбольным мячом, кто-то сколотил стол для пинг-понга и цокал шариком, кто-то из бородатых молодых специалистов затевал байдарочные странствия по заиленной Мурье — а прежний председатель (своевременно слинявший на пенсию) сам по себе сидел в кабинете, заставленном незаслуженными кубками и завешанном грамотами, писал бумажки и врал.
Песчаный решил жить по правде, В профкоме ему посоветовали обратиться к массам, всколыхнуть их энергию и энтузиазм. В институте этому не учили. Нужен был, очевидно, особый характер, чтобы, допустим, подойти в обеденный перерыв к парням, которые курят во дворе, раздвинуть их круг, точно ты свой, закадыка, смело выдернуть у кого-нибудь прямо изо рта цигарку: «Кончай смолить, паровозы! Айда лучше на городошную площадку. Поглядим, поглядим, кто с одной биты шуранёт „бабушку в окошке“». Песчаный мечтал об этом, но не был для этого создан. И при нём пошло, как до него, только знамя пришлось отдать, применив гвоздодёр.
Генеральному директору и дела бы не было до незадачливого главного физкультурника, но этот факт со знаменем его задел: Залёткину был дорог как личный престиж комбината в отрасли. И однажды он зашёл, куда отродясь не захаживал, — в помещение клуба.
Вошёл, стуча палкой, осмотрел на стенах вымпелы и грамоты. «Сколько же у вас тут всего. Сколько всего, а на деле ничего». Борис вскочил и попробовал было объяснять, что работа пришла в запустение ещё до него, он не виноват. «Не вижу ясности в ответе», — сказал Залёткин. Песчаный попытался внести ясность: не знал он, что излюбленная фраза генерального не всегда выражает прямой смысл, чаще — недовольство. Залёткин бесцеремонно его перебил. Если, сказал он, ему, генеральному директору, придётся вникать в детали каждой из служб, то некогда будет исполнять собственную службу. Он привык доверять руководителям подразделений, а не кормить их с ложечки разжёванными указаниями и советами.
Он высился над Песчаным, как стог над человеком. И смотрел в пол. Потом сделал два слоновых шага и взял со стола толстую книгу.
Это был альбом для марок. Борис Песчаный коллекционировал марки на спортивную тему. Наиаккуратнейшие, на стебельках из клейкой бумаги, красовались в альбоме цветные прямоугольники. Крохотные атлеты воспаряли на них ввысь, или неудержимо мчались к заветной цели, или возжигали пламя в крохотных же, но величественных чашах, или горячо ступали на пьедестал под пятью олимпийскими кольцами. Если взглянуть сквозь лупу, отчётливо виделся каждый гармоничный мускул, каждая безмятежная улыбка. Небо на марке было синим и безоблачным, вечно светило солнце, вечно улыбался седоусый барон Кубертэн, Колумб маленькой страны, и Борис, улыбаясь, испытывал умиротворение.
Залёткин небрежно полистал альбом, сказал непонятное «а-а» и вышел, стуча и топая.
И весь комбинат стал звать Бориса Песчаного «филателист» Причём не только за спиной: был случай, раздался телефонный звонок и крепенький голос прокричал в трубку: «Слушайте, где там у нас этот филателист? Пусть квартальную премию идёт получать».
Борис Степанович пожаловался в профком. Там ему, почти ухмыляясь в лицо, пояснили, что в филателии нет ничего дурного — наоборот, она способствует расширению знаний по истории и природоведению. Он это и без них знал. Но знал только, что прозвища на комбинате придумывает сам генеральный директор. Так, главного металлурга Соломона Исаевича Блювштейна он окрестил в честь популярного до войны ашуга Сулеймана Стальского, Сулейманом Северостальским, и Блювштейна, иначе, чем Сулейманом Исаевичем, уже не звали. А Парамонова на комбинате нет-нет да величали Пугачёвым.
Парторг в данном случае всё-таки попенял Алексею Фёдоровичу, и тот ответил, по обыкновению прикинувшись ветхим старичком-чудачком: «Против филателии ничего не имею, но некоторые филателисты мне как-то не по душе. Всё-то этот Песчаный колдует, колдует, рассматривает в свою лупу, рассматривает… От нечего делать. И высмотрит. И наколдует».
И когда Емельян, сбившийся с ног в поисках кадров, позвал Песчаного возглавить учебно-спортивный отдел бассейна, это, по крайней мере, избавило Бориса от унижений.
Борис Степанович Песчаный идёт по «Парусу» вечерним обходом, оставляя напоследок сердце комплекса —
зал главной ванны.
Ванна поделена сейчас пополам. Слева бултыхается группа здоровья, справа Рябцева занимается со своими юными дарованиями. Песчаному после сегодняшнего не хочется сворачивать вправо, но спорт закалил его волю. Тем более картина, представшая его глазам, по меньшей мере странна. Дети не влезают на трамплин, не карабкаются на вышку, тренер не даёт им указаний, например, втянуть живот или прижать подбородок, сильней оттолкнуться, и они не взлетают в воздух и не вонзаются в воду. Они сгрудились на бортике вокруг Рябцевой, и она, непредсказуемая женщина, — раскладывает перед ними квадратики какие-то, треугольники картонные. Какую-то головоломку. Песчаный интересуется, чем вызван и сколько продлится перерыв в работе.
— А это разве не работа? — метнув на него цыганский свой взгляд, отзывается Рябцева.
— Не вижу ясности в ответе, — ледяным голосом произносит он фразу, которая когда-то у него самого вызвала озноб.
— Какую вам ясность? Сможете сложить такую фигуру, и всё с вами ясно. Хотите попробовать? Очень, способствует оживлению мозговой деятельности.
Он сдерживает себя. Круто поворачивается и уходит влево. Туда, где плавают абонементники-управленцы. Они плещутся, взвизгивают, точно рядовые купальщики, а ведь среди них и такие, кто судьбы вершит, миллионами ворочает. Главный технолог, доктор наук и лауреат — подумать только, ровесник! — суматошным кролем удирает от преследующей его малолетки из АХО. «Здравствуйте, Борис Степанович!» — кричит главный технолог. «А почему вы не делаете выдох в воду? — спрашивает его Песчаный. — Что значит „не получается“? Попробуйте, попробуйте, не бойтесь». Доктор наук пробует и закашливается. «Надо тренироваться», — назидает Песчаный И его настроение улучшается.
Он замечает Ирину. Она стоит на тумбочке, готовясь нырнуть. Не робко, присаживаясь в воду с лесенки, но с тумбы — стрелой. Она приветственно машет ему, и он в ответ. И отмечает про себя, что занятия ей на пользу: постройнела, грудь подобралась — вид вполне престижный. Голубой купальник к лицу, так же и шапочка.
— Иришка, а ну искупнём твоего благоверного! Расхаживают тут всякие при галстуках! — крикнула ей бобылка-сослуживица. Больше того — тычком плеснула Песчаному на брючину, испятнала отутюженную ткань. Словно в деревенском каком-нибудь пруду, а не в спортивном учреждении.
— Капочка, он бы с удовольствием, но при пополнении. Ты же знаешь, Пугачёв путешествует.
С женой Песчаному повезло: умненькая и тактичная, умеет поставить себя в коллективе, а Капочка эта, как ни крути, её начальница, шишка на ровном месте.
— Хочешь, я тебя подожду? — предложил Борис Степанович супруге сдержанно-ласково. Так, чтобы слышала Капочка.
— Лучше приготовь ужин, — кокетливо отозвалось она, также рассчитывая быть оценённой.
Удалился, чувствуя спиной женские взгляды. Напоследок проверил журнал дежурной смены. Обнаружив запись о том, что в коридоре второго этажа не горят три лампочки, твёрдо написал на полях: «Тов. Шпачинскому. Заменить и доложить в 8.00».
Борис Степанович спускается в холл нижнего этажа. Его глазам предстаёт новинка, несколько раздражающая — ненужностью, дешёвой какой-то, крикливой помпезностью. В газетах об этой новинке писали. А сам Емельян — надо было видеть, какие дикарские, шаманские пляски выплясывал он в вестибюле!
Около месяца здесь возились комбинатские умельцы, его друзья-приятели, неизвестные люди, непроверенные — монтировали нечто громоздкое. Явился однажды утром персонал на службу, а директор ждёт в вестибюле (уж не ночевал ли тут? С него станется).
— Внимание! Ну, постойте же все, погодите, прошу!
Сорвал брезент, словно открывая мемориальную доску. Под ним большое табло.
— Глядите, ёлки-палки — сейчас, сейчас… Ну!.. О — красотища!
Резко ударил звонок, и под тёмным стеклом загорелась красная надпись: «Трамвай (крупно) подойдёт через 7 (ещё крупнее) минут».
Остановка была напротив бассейна.
— Семь минут — это же он с предыдущей идёт! — кричал Емельян и подпрыгивал, только что не кувыркался — Ах, мать честная, время засёк кто-нибудь?
И действительно, спустя недолгое время продребезжал, влача по синему снегу жёлтые квадраты окон, старый трамвайчик, третий номер.
Сотрудники зааплодировали. Емельян замер в полупоклоне, точно фокусник какой-нибудь, циркач.
— Ну и как вам это удалось? — строго спросила Надежда Игнатьевна.
— Дак секрет фирмы, — хохотнул он. — Это же какое ценное дело, товарищи дорогие, — чем костенеть на морозе, народ станет бодро-весело сидеть в тепле! Мы ему аквариум заведём, канареек в клетках понавешаем, пусть любуются, пусть развлекаются — я правильно говорю?
— А ведь прошло не семь минут, — заметила пунктуальная Надежда Игнатьевна. — Девять. Наш транспорт не такой уж точный.
— Две минутки туда-сюда, но всё равно удобство, разве нет.
— Я понимаю — удобство, — не сдавалась Надежда Игнатьевна. — Но я понимаю и то, что это очередной удар по нашему безлюдному фонду.
— Милый вы мой друг, замечательная женщина, чуткая душа! Безлюдный фонд, он ведь тоже для людей!
С тех пор, проходя по вестибюлю, Борис Степанович непременно дожидался, пока прозвенит звонок и вспыхнет табло. Ждал, что Емельянова игрушка рано или поздно испортится. Убедившись, что она действует, скрывался в ночи. Трамвай не был ему нужен, Борис жил неподалёку.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.