БУСЛАЕВ

БУСЛАЕВ

Итак, на укорочение ноги я не согласился. Мне начали удалять секвестры, костные отломки, которые не прижились и, по мнению консилиума, способствовали развитию остеомиелита. Подобные процедуры больные называли «чистками». Таких «чисток» мне сделали около десятка. Всего за год я перенес около двадцати операций. Если бы все они проводились под наркозом (в больших дозах он вреден), сегодня я наверняка был бы уже калекой. Поэтому приходилось орать, стонать, скрипеть зубами.

На операционном столе я понял, почему именно человек превратился в «царя природы». Не только за счет мозговых извилин. Только человек может выдержать невероятные физические мучения, которые не способно перенести на одно живое существо на свете. Особенно, если у человека есть хоть малейшая надежда на благополучный исход…

Моя надежда с каждым днем убывала — свищи не закрывались, кость по-прежнему не срасталась. От костылей на ладонях и под мышками образовались мозоли. Мне уже стало казаться, что я просто родился в больнице…

Жена опять захандрила. Она не скандалила, но все чаще и чаще уговаривала меня согласиться на укорочение. Пытаясь не раздражаться, Людмила время от времени начинала:

— Ну сколько так можно, Мить? Неужели ты сам… сам не устал от больницы?

Я отмалчивался. Людмила после паузы кротко говорила:

— Ну, будешь чуть прихрамывать, ходить с палочкой. Что из этого? Ничего страшного.

Я усмехался:

— Тем более только что вышел указ о повышении инвалидных пенсий.

— Не глупи. Начнем просто жить, просто работать, — продолжала Людмила. — Как все люди… А? Я смотрел в окно. Она не отступала:

— Сын! Ты совсем забыл, что он существует. Он уже давно живет не с тобой, а с твоими фотографиями. А ему нужен отец. Как у всех… Ну что ты молчишь?..

— Потому что ты будешь смеяться.

Жена замерла:

— Почему?

Я напряженно выговорил:

— Может, это бред, но я еще надеюсь прыгать. Надеюсь…

Она изумленно воскликнула:

— Но как, Митя?

— Не знаю…

Я отвел от нее глаза…

И действительно не знал. Спорт просто выработал привычку упорствовать. Чем безнадежнее становилось мое положение, чем больше людей переставали верить в меня, тем сильнее во мне нарастало душевное сопротивление.

Меня здорово поддержала одна телеграмма. С большим запозданием она пришла от старого знакомого, бывшего соперника Ника Джемса.

«Вся Америка пишет, что ты навсегда покинул прыжковый сектор. Я не верю. Ты доказал, что способен выходить из самых тяжких ситуаций. Тебе достаточно вспомнить, сколько раз ты меня обыгрывал! Прости, но я ежедневно молюсь богу, чтобы он помог тебе преодолеть себя. Все мы чего-то стоим до тех пор, пока не перестаем подниматься перед самим собой еще на одну ступеньку. Все. До встречи в секторе. Я буду ждать. Год, два, три, четыре. Я у тебя в долгу. Следующие соревнования хочу выиграть я. Уверен, что так оно и будет. Ник Джемс».

Эту телеграмму я никому не показывал. Даже жене. Я превратил ее в тайный талисман для себя.

После ряда «чисток» меня вдруг опять забыли. На месяц. Продолжали только делать какие-то уколы, и все.

Я вновь стал просить:

— Разве нельзя сделать что-нибудь радикальное! Неужели невозможно? У вас столько всяких методов!

Профессора отвечали:

— От добра добра не ищут!

— Какое же добро?! Где оно?! — Я показывал на свои свищи. — Это?

Меня успокаивали:

— Главное, чтобы не было хуже. Не дергайтесь понапрасну, успокойтесь и ждите.

Я восклицал:

— Сколько же ждать! Прошло почти полтора года!

Ответ был очень «мудрым»:

— Столько, сколько будет нужно…

Надо было что-то предпринимать. Я вспомнил об одной знакомой, восторженной почитательнице моего таланта — как будто у нее был весьма влиятельный отец. В свое время, еще до женитьбы, я серьезно был увлечен ею.

Я ей позвонил она страшно обрадовалась, спросила, как мои дела. Я вкратце обрисовал ей свое незавидное положение и попросил помочь мне. Она пообещала.

Через неделю Зайцеву позвонили:

— Что у вас там с Буслаевым? Лежит второй год, и никаких результатов. Вы уж сделайте что-нибудь.

Вокруг меня сразу поднялся переполох. Опять собрался представительнейший консилиум, вновь пошли осмотры, рентгеновские снимки. Наконец в который уже раз меня повезли в операционную и зачем-то под наркозом удалили еще один секвестр. Произошла обычная помпа. Сигнал получили, на него немедленно отреагировали, и все это видели.

Через два дня из ноги опять засочился гной.

Я окончательно понял: «Все… В этом институте мне не помогут».

Наши взаимоотношения с Людмилой неуклонно двигались к разрыву. Повод к нему дал я.

Когда жена вошла в палату, я обнимал за талию смазливую медсестру.

Людмила взорвалась:

— Вон! Вон отсюда сейчас же!

Перепуганная медсестра мигом вылетела в коридор.

— Негодяй! Мерзавец! — Жена обрушила на меня все, что у нее давно рвалось наружу. — Я кручусь, мотаюсь, а он? И это вся твоя благодарность? Подлец! Всю жизнь ты думал только о себе! Эгоист, скотина!

— Все! Можешь гнить здесь хоть всю жизнь, с меня хватит! Калека!

Хлопнув дверью, Людмила выскочила из палаты.

На другой день я сбежал на своих костылях из больницы и подал заявление на развод.

Узнав об этом, Людмила явилась ко мне, разъяренно объявила:

— Раз так, то теперь тебе будет еще хуже! Я все отсужу и оставлю тебя нищим!

И опять исчезла.

И вправду — стало хуже. Не от болезни, не от ее угроз — прежде всего от одиночества. Я остро ощутил, что вот теперь я уже по настоящему один.

Через месяц я не выдержал и пошел мириться с Людмилой. Стоял канун двадцатилетия со дня Победы, на улицах ощущался праздник. Люди были оживлены, как и сама столица, нарядны. На фоне предстоящего празднества я со своими костылями выглядел как-то нелепо…

Войдя в квартиру, я остолбенел. В двух больших комнатах супруга врезала новые замки и перетащила туда почти всю мебель. В моей, двенадцатиметровой, стояли лишь тахта, письменный стол, стул, надо всем висела запыленная голая лампочка на проводе. Странно, эта лампочка меня сразила. Я вдруг увидел в ней как бы самого себя. Такого же одинокого и изуродованного.

Вернувшись в больницу, я лег на койку и долго лежал неподвижно. Во мне зарождалось отчаяние. Когда стало невмоготу, я поднял закованную в гипс и железо ногу в изо всей мочи трахнул ею по спинке кровати. От дикой боли меня прошибла холодная испарина. Сжав зубы, я с яростью колотил ногой, стремясь разбить этот ненавистный гипс в мелкое крошево. На грохот прибежала сестра-сиделка, увидев, что я делаю, вскрикнула и исчезла. В палату ворвались четыре санитара, они навалились на меня. Я бешено сопротивлялся, пытался ударить ногой хоть еще раз. Наконец меня скрутили, привязали к сетке. Быстро вошел Зайцев. Глянув на треснувший гипс и искореженную конструкцию, он холодно проговорил;

— Завтра же вас выписываем.

И ушел.

Да, это была настоящая истерика. Я, как говорится, дошел до кондиции. И вдруг пришла трезвость. Привязанный, тяжело переводя дыхание, я очень спокойно подумал:

«Все. Надо выйти отсюда с ногой. Хоть какой, но с ногой. И больше ничего».

Меня, разумеется, не выписали, заменили аппарат Шамшурина на гипс и оставили до тех пор, пока не заживут вновь образовавшиеся раны.

За это время, пока я оставался в больнице, я, практически не выходя из палаты, развелся с женой, разделил имущество и разменял квартиру. Все делал Кислов, единственный человек, на которого я мог положиться. За его помощь я ему благодарен и по сей день.

Разбитая нога наконец зажила, но остеомиелит, как и следовало ожидать, остался. Со свищами, в гипсе до колена, меня выписали. При этом благосклонно пообещали: если я буду хорошо себя вести, мне со временем сделают гомопластику — вместо моей кости поставят трупную кость. Я, больной почти с двухгодичным стажем, знал, что, кроме удачных исходов, бывает и так, что трупная кость, рассасываясь в организме, может вызвать вторичный остеомиелит. А мне это преподносили как «дар божий».

На костылях я приковылял в свою новую квартиру. Сел на стул. Вокруг тишина, пусто. Отыскав старую книжку, я позвонил одной из своих прежних подруг, Вике. Мы встретились, отправились в ресторан. В такси Вика без умолку болтала, рассказывала, как теперь живет какая-то Райка или Ленка, как кто-то с кем-то окончательно поругался, а их приятель уехал за границу… В общем, всякую чепуху, которую я, по ее мнению, должен был помнить. Я кивал ей, поддакивал и думал о своем.

В ресторане мы заказали коньяк, цыплят-табака, ассорти. В больнице я соскучился по хорошей пище. Вика случайно уронила нож, я поднял его, отложил в сторону. Подошел официант, я попросил принести другой. Он вежливо кивнул, удалился.

Через три стола сидела какая-то компания. Один из мужчин приподнялся, помахал мне рукой:

— Привет! Как здоровье? Я откликнулся:

— Нормально! Спасибо. Вика спросила:

— Кто это?

Я пожал плечами:

— Понятия не имею.

— А чего же отзываешься?

— Почему бы нет, если человек интересуется твоим здоровьем? Или не так?

— Вообще-то да, — согласилась она. — Правильно.

Вскоре тот же мужчина подошел к нашему столу, положил мне на плечо руку.

— Митек, — сказал он, — я тебя приглашаю за наш стол. На две рюмки, не больше.

Я благодарно улыбнулся:

— Спасибо. Но я не пью, а потом я не один…

Он оказался настойчивым:

— А я приглашаю с дамой.

Я повторил:

— Нет, нет. Спасибо.

Мужчина не отошел и долго смотрел на меня задумчивым взглядом. За ним с интересом наблюдала его компания. Наконец он укоризненно проговорил:

— У тебя такой вид, будто ты меня совсем не знаешь.

Я внимательно вгляделся в него:

— Если честно, то и вправду не знаю.

— А в Киеве? Помнишь?

— Нет.

Мужчина не отставал:

— В гостинице еще вашей?

На всякий случай я спросил:

— В коридоре?

Он обрадовался:

— Точно!

— Тогда и подавно не помню.

Человек с сожалением посмотрел на меня:

— Нехорошо так, Митек. Нехорошо. — И отошел.

Вика спросила:

— Зачем ты так?

— Как?

— Сначала поздоровался, а теперь…

— Но если я действительно его не знаю?..

— А вообще-то верно, — опять согласилась она. — Так ему и надо! Не будет хвастать перед своей компанией, что тебя знает. Да где же нож? Официант обещал принести. Забыл, наверное.

Я взял сложенные под столом костыли, поднялся и поковылял за ножом на кухню, слегка наступая на ногу, закованную в гипс.

Когда я возвращался, все тот же мужчина придержал меня за рукав, произнес:

— Может, ты посидишь с нами все-таки?

Я повторял:

— Извините, но не могу. А потом зачем?

Кто-то из компании ухмыльнулся:

— Побеседуем. Может, еще и память о тебе почтим.

Я холодно сказал:

— Спасибо. Но я еще не совсем покойник.

— Ну тогда скоро будешь!

Я покрепче перехватил костыль:

— Не думаю.

Мужчина, который подходил ко мне, зло выговорил:

— Ты ничто на сегодня! давно уже ничто! Понял?

Я напряженно произнес:

— Дальше?

Он ответил:

— Пошел отсюда!

— Это все?

Мужчина отвернулся от меня.

— Пошел, пошел!

Проводив Вику, я вернулся в пустую квартиру, не раздеваясь, сел в передней и долго сидел в тупой неподвижности. От тоски и обиды хотелось выть. Я никому не был нужен. Это оказалось пострашнее ран и болезней.

Не удержавшись, я отпустил себя «на всю катушку». Каждый день новые компании, вино, рестораны. Этим старался заполнить пропасть, образовавшуюся в моей душе. Как сказал тот мужчина, я действительно стал превращаться в ничто.

Длилось это около полугода. Однажды я проснулся среди ночи. Я ощутил какое-то тревожное сжатие в груди, сов мгновенно улетучился. Я лежал, бездумно смотрел в темноту и вдруг ужаснулся: «Что я делаю? Зачем?»

В это же утро я получил телеграмму: «Приезжай. Я ослеп. Воробей».

Я тотчас вылетел в Киев.

Полгода назад Воробей покинул большой спорт (ему исполнилось тридцать три года), стал работать преподавателем физкультуры в одном из военных училищ. По слухам, он сразу же начал пить. Почему? Вероятно, по той же причине, что и я.

Это была не только наша с ним трагедия. Немало в прошлом выдающихся спортсменов постигла та же участь. Рано или поздно приходит такая тяжкая пора — покидать спорт. Бывший чемпион мира в один день превращается в рядового человека, каких миллионы. К этому очень тяжело привыкнуть. Тебе не хочется смиряться, а поделать уже ничего нельзя. Эту психическую травму одни переживают внутри, другие на виду, но все глубоко и остро. После яркой, наполненной жизни существовать тихо невмоготу. Так думал я в тот момент, этим я оправдывал поведение Воробья и свое собственное. Здесь мне хочется остановиться и забежать вперед.

Вот глава из книги, которую я написал несколько лет спустя:

«Драма уходящего спортсмена».

«Иногда пишут, что мировые чемпионы дышат не кислородом, а шумом трибун, рукоплесканиями и тем дурманящим запахом, который источает победа. Пережить собственную славу им так же трудно, как выкарабкаться из тяжелейшей болезни.

Да, трудно. Я пережил это, был свидетелем трагедий больших спортсменов, сам когда-то придерживался подобной точки зрения; и лишь поэтому утверждаю: романтизация» драмы уходящего спортсмена глубоко вредна! Она не помогает ему, наоборот, дает своеобразное «общественное право» на безволие.

Искусству, журналистике, да и вообще людям, имеющим поверхностное отношение к спорту, всегда почему-то нравится преувеличивать трагизм того или иного человека, уходящего от активных спортивных занятий. Искусству это, вероятно, просто удобно — создается так называемый «конфликт», «драматургия». Журналистике, видимо, это необходимо для того, чтобы эмоционально окрасить статью или сообщение. Почему так крепко бытует «драма уходящего спортсмена» среди неспортивных людей, не знаю. Может, потому, что всегда приятно пожалеть человека, который раньше был у всех на виду? Или от незнания?

Рукоплескания трибун, победа, жажда постоянно ощущать ее — все это правда. Однако мировые чемпионы (а я имею право причислять себя к подобным) дышат «кислородом» больше, чем кто-либо другой. Их «кислород» — мужество. Именно оно не позволяет разыгрывать им на виду у всех «трагедию на всю жизнь». Именно оно помогает жить дальше, потому что прожита пока в худшем случае половина человеческой жизни. И мужество у спортсмена не «испаряется» с уходом его с арены активных спортивных действий.

Другое дело, что спортсменов у нас очень рано «хоронят». При поддержке некоторой части тренеров, болельщиков занимаются этим иногда и сами спортсмены. Кем-то неосторожно произнесенное или напечатанное слово «о надвигающемся закате» какого-либо именитого чемпиона, как правило, легко подхватывается и становится притчей во языцех. Особенно, если это сопряжено с трудным периодом данного спортсмена — полосой неудач, временной устало и или нездоровья. Вместо того чтобы как раз в этот момент помочь ему советом или просто добрым словом, молва еще больше усугубляет его положение. Ему вдруг и самому начинает казаться, что он уже «старик», хотя два-три месяца назад ощущал в себе массу энергии и неиспользованных резервов.

Требуется крепкий характер, большая воля и, наконец, много сил, чтобы именно в этот момент суметь собраться и противопоставить себя как еще сильного спортсмена неверно складывающемуся общему мнению.

А говорят ему в таких случаях разное, но, по сути, одно и то же. Одни из самых лучших побуждений успокаивают:

— Брось расстраиваться, старик. Ты свое дело сделал, пусть другие теперь попробуют.

Некоторые преподают уроки мудрости:

— Главное — это уйти вовремя. Выиграть и красиво уйти. Иначе вся твоя прежняя спортивная жизнь не имеет смысла.

Третьи рассуждают проще:

— Взгляни на себя: солидный человек, а все еще, как мальчишка, вниз головой ходишь. Пора бы уж и стоящим делом заняться.

Четвертые рубят сплеча:

— После тридцати лет спортсмена не существует. Остаются одни потуги.

Демагогия!

Вот лишь несколько фамилий известных спортсменов, которые добивались высших достижений, давно перешагнув тридцатилетний рубеж: Яшин, Хомич, Плюкфельдер, Забелина, Поддубный, Мазур, Круминьш, Колчин, Исакова, Гришин, Бобров, Королев, Чукарин, Горохова, Калита, Петушкова, Болотников, Чудина. И еще десятки и десятки не менее заслуженных имен.

Я не говорю уже о зарубежных спортсменах-профессионалах: тридцать три, тридцать пять — это вообще их средний возраст.

У нас порой так «пекутся» о здоровье атлета, что почти уговаривают его уходить из спорта. Пятикратный чемпион по современному пятиборью Новиков, закончивший тренироваться только в тридцать восемь лет, однажды признался мне:

— Года три уговаривали и вот наконец уговорили. А жаль, чувствую, что еще бы лет пять-шесть смог бы посоревноваться. И, полагаю, неплохо. Я уже иногда решался: ну их всех к монахам, попробую-ка еще раз выйти на стадион! Потом подумаешь, вроде бы как-то неудобно. Затюкать могут.

«Неудобно!» В этом слове — наша самая большая косность. Этот своеобразный психологический барьер — возраст спортсмена — придется преодолевать еще многие годы. И все же я уверен, что со временем для подавляющей массы спортсменов он будет отодвинут еще на десяток лет. Сегодня отодвигают его пока единицы. Спортсмены-личности. С крепким характером, особым взглядом на спорт и большой любовью к своему делу.

Несколько слов о славе спортсмена.

Она тоже не так уж кратковременна. Напротив, она нередко переживает его самого. Но, правда, лишь в том случае, если она была истинной.

Что я имею в виду?

Есть несколько видов славы: случайная, скандальная, сенсационная, дутая, наконец, просто плохая и так далее. Но существует и настоящая.

То есть, когда люди, миллионы людей, помимо интереса к чисто спортивным достижениям, начинают уделять внимание спортсмену еще и как человеку. Когда он становятся для них своеобразным мерилом, эталоном духовных сил, от которого они черпают и свои силы.

Трагедия краткосрочности жизни в спорте и славы спортсмена — трагедия для баловней от спорта. С теми, кто знает цену тяжелому, ежедневному, многолетнему труду, она как правило, не случается.

Воробья я любил за легкий характер, широту души и спортивный талант. Но именно он и был из такого рода «баловней» спорта. Все ему давалось легко, поэтому он не привык работать регулярно. Первая же серьезная полоса неудач (за последний год Воробей ни на одном состязании не поднялся выше пятого места) надломила его.

На одну из тренировок Воробей пришел выпившим. Его ударила копытом лошадь. Началась саркома, он ослеп. Врачи предполагали — жить ему оставалось пять-шесть месяцев.

Воробей знал об этом. Прощаясь со мной, он сказал:

— Не пей. Я, наверное, уже не выберусь, это точно, но ты не пей. Ты должен устоять.

Я наклонил голову — я ничего не мог ему сказать. Однажды в какой-то очередной компании я поспорил, что сойду на одних руках по длинной лестнице. И пошел. Загипсованная нога все время перевешивала, а я с трудом удерживал равновесие и спускался ступенька за ступенькой.

Во мне вдруг мелькнуло:

«Вниз… Даже здесь я иду вниз».

Рядом скакала орава бездельников. Перебивая друг друга, они восторженно вопили:

— Давай! Еще чуть! Митек! давай, давай…

Не дойдя две ступеньки, я рухнул. Меня почти у самой земли успели подхватить. Отдышавшись, я взял у кого-то бутылку шампанского и стал пить из горлышка. Сделав несколько глотков, я жестом показал, чтобы мне подали костыли. Оглянувшись, я заметил стоявшего неподалеку мужчину примерно моего возраста. Лицо его показалось мне знакомым. Сам он, видимо, уже давно наблюдал за мной. Я подошел к нему.

— По-моему, я вас откуда-то знаю.

Он нисколько не удивился, спокойно ответил:

— Это не так существенно… — Кивнув в сторону компании, мужчина добавил: — Никак не могу связать с тобой этих. Каким образом?

Я спросил:

— А почему на ты? Кто ты, собственно, такой?

Незнакомец не прореагировал на мою грубость, равнодушно сказал:

— Врач… Медик. — Он поглядел на гипс. — Я слышал про твою катастрофу, но почему-то считал, что у тебя все в порядке. Что с ногой?

Я пожал плечами:

— Ничего. Гниет. Чтобы она срослась, говорят, надо немного подкоротиться.

— Ты не соглашаешься?

— Как видишь.

— Тебе можно помочь.

Я усмехнулся. Он не обратил на это внимания.

— Калинников… Тебе ничего не говорит эта фамилия?

Я равнодушно пожал плечами:

— Нет.

Мужчина сообщил:

— Он уже много лет не только сращивает, но и удлиняет кость до тридцати сантиметров. В свое время мне посчастливилось побывать у него на практике.

Я твердо отозвался:

— Блеф!

Незнакомец достал записную книжку, что-то записал.

— Вот… — он вырвал листок и протянул мне — Здесь телефон. Западная Сибирь, Сургана. Захочешь — позвони. До свидания.

Я окликнул его:

— Погоди! Откуда я тебя все-таки знаю?

Мужчина остановился, провел ладонью по лицу. И тут я узнал его…

В шестнадцать лет он вернулся из детской колонии и решил восстановить свои прежние права на меня. В его отсутствие благодаря спорту я заметно окреп. Не мешкая, я саданул бывшего мучителя по челюсти и выбил ему два передних зуба. Так была поставлена точка в наших взаимоотношениях…

Я спросил мужчину:

— Рябой?

Он подтвердил:

— Точно! — И, широко улыбнувшись, показал мне на свои вставные зубы. — Видишь? Именно этим ты очень помог мне когда-то. Уверен, у тебя тоже все будет нормально.

По телефону, который он мне дал, я позвонил лишь через два месяца. Просто так, без всякой надежды. Листок случайно попался мне на глаза. И вдруг услышал:

— Ваш случай не представляет ничего сложного. Три-четыре месяца, и вы будете здоровы.

Я вскричал:

— Как? Не может быть!

— Может, — спокойно ответил доктор Калинников. — Главное затруднение в том, что мы не имеем права госпитализировать вас вне очереди. У нас, к сожалению, ограниченное количество коек. Если вы добьетесь от Минздрава СССР специального разрешения, то пожалуйста. До свидания.

Я ему не поверил. Лечиться в лучших клиниках страны почти два года, и никакого толка! И вдруг в каком-то захолустье встать на ноги всего за три-четыре месяца! Чушь какая-то!

Вечером я получил страшное известие: Воробей умер.

Я срочно вылетел в Киев, пришел на кладбище, увидел свежий могильный холм и дощечку с надписью:

«Воробьев Иван Алексеевич

1933–1967 гг.

Капитан Советской Армии. Чемпион мира».

С фотографии он смотрел на меня и будто спрашивал: «Ну как дела, Митек?»

Вслух я ответил ему:

— Плохо.

И заплакал.