Последний пенальти Марек Беньчик Варшава © Перевод. Ирина Адельгейм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последний пенальти

Марек Беньчик

Варшава

© Перевод. Ирина Адельгейм

(Марек — Мерседес де ла Торре Монмань)

Мерседес, ты случайно не знаешь, интересовался ли Роберто Боланьо[11] футболом? Спроси, пожалуйста, Хауме Вальробу. Он издатель — наверняка знает.

Обнимаю, Марек.

(Мерседес де ла Торре Монмань — Мареку)

Хауме не любитель футбола, я лучше спрошу Вила-Матаса, вот он — фанат (особенно «Барсы»!).

Обнимаю, Мерседес.

(Энрике Вила-Матас — Мерседес де ла Торре Монмань)

Обожал. Широко известен следующий фрагмент интервью: «Боланьо, легкомысленный шутник, не кичится своим писательством. Он предпочитает рассказывать байки о детстве в Чили: ‘В 1961-м мы жили в Кильпуэ, в пятидесяти метрах от места дислокации сборной Бразилии. Я познакомился с Пеле, Гарринчей, Вавой[12]. Помню, например, что Вава пробил пенальти, а я его не пропустил. Считаю это самым большим своим достижением. Не пропустить пенальти, который бьет Вава!’»

Еще Боланьо говорил, что ему нравятся те, кто загоняет мяч в собственные ворота.

Энрике.

(Мерседес де ла Торре Монмань — Мареку)

Как видишь, Роберто обожал футбол. Понятия не имею, кто такой Вава. Ты когда-нибудь слышал о Ваве?

М.

Ян «Джо» Рабенда, винный бар «Мельжинский», улица Бураковская, Варшава, январь 2011

Это было, в общем, не так уж давно. Лет семь назад, может, восемь. Короче, начало ноября, почти облетевшие деревья. У футбольных ворот сохли грязно-желтые кучи листьев. Даже сетка, казалось, увядала, опадала в преддверии зимы. Мы били в «детские» ворота, то есть ставили по паре кирпичей в двух метрах от столбиков, но пенальти — после трех угловых — лупили, как положено. По обычным футбольным воротам, с одиннадцати метров, где сохранился след извести — въелся в землю, как родимое пятно. Начинало моросить, а мы, как всегда в те годы, остались вдвоем. Середина недели, время — часа два дня, вокруг в радиусе пятисот метров — ни души. Вава давал мне фору, два-три очка, он всегда играл лучше, но уже тогда все чаще проигрывал, дыхалки не хватало, я брал скоростью, более здоровым, хе-хе, питанием. Наконец мы закончили, дождь все усиливался — в студенческие годы я написал стихотворение, начинавшееся со слов: «У неба над Варшавой простатит», — и вдруг, уже садясь в машину, я понял. Понял, что мы играли в последний раз — вот-вот выпадет снег, а потом, весной, мы уже не встретимся; понял, что над стадионом «Орел», на главный газон которого я выбежал восьмилетним, в зеленой футболке, воцарилась вечная тишина, которая поглотит все забитые нами за столько — столько! — лет голы, что сегодняшняя, совершенно обычная, встреча завершает наше многолетнее пинание мяча не только здесь, на «Орле», но и везде, на всех гроховских[13] стадионах нашего детства, на газонах возле Стадиона Десятилетия[14], на спортплощадке лицея на улице Гренадеров, на поле возле улицы Вспульна Дрога, где однажды появился Дуда[15], забил мне с поворотом и исчез навсегда, на асфальтовом пятачке у Аптечной и на булыжной мостовой за рестораном «Заглоба», откуда всегда пахло жареной печенкой, на жесткой площадке при начальной школе на Сенницкой, где я учился и куда приходил играть тридцать лет спустя; понял, что со всех этих и подобных им мест в эту среду вечером дождь смывает следы нашего присутствия, тысячи часов, проведенных за пинанием мяча, что наступил неумолимый конец, обращающий весь Грохов в призрачный дождливый музей, и здесь, в этой точке, мне больше ничего не светит. А возможно, и вообще ничего не светит — в ближайшие тридцать лет. Вскоре, впрочем, я перебрался на другой берег Вислы, в центр, и никогда больше не звонил Ваве, как и он мне, и мяч тоже больше никогда не гонял.

Д-р Иоланта Янкович, Институт биологии, дворец Сташица[16], Варшава, январь 2011

Я тебя угощу странным чаем, травяным. Я экспериментирую — выращиваю разные травки, генетикой балуюсь. Этот — с примесью сэнтя, остальные — модифицированная жимолость и лекарственный подорожник. Заказ для фирмы «Гербаполь», пробная партия поступит в продажу через пару месяцев. Напишем на упаковке, что чай повышает потенцию — вмиг раскупят. Я всегда считала это своей личной миссией — улучшить нашему затраханному обществу стояк… Да, дружная была компания, только Вава держался немного особняком, он был, может, и самый умный, самый начитанный, но такой… более уличный… дворовый, обожал провокации, сразу бил в слабое место, мог любого одним словом раздавить. Однако на поле они как-то ладили: днем на них рассчитывать было нечего — неслись на свой газон возле Стадиона или на «Орел», так что провожали нас после уроков одни зубрилы-паралитики. Джо появлялся вечером, высчитывал, в какие дни моя мать работает на фабрике во вторую смену и заканчивает в десять вечера — можно было два часа пообжиматься. Собственно, я была его девушкой, хотя мы договорились это не афишировать. Я не любила привлекать к себе внимание, а он меня стеснялся: я не умела скрывать свои чувства, говорили, что у меня все на лице написано, не по возрасту, хотя ведь я девственницей оставалась чуть ли не дольше всех в классе, уж Джо-то знает. Ну а потом, в выпускном классе, я вообще была их девушкой, эдакий Шарик при танкистах, муза абсенскаристов, как они себя по-идиотски именовали. Главным был Джо, но чисто по-дружески я предпочитала Грача, его приятеля. В кино ходили втроем, Джо хватал меня за левую сиську, Грач — за правую, их лапы встречались под моей блузкой, как Герек с Хонеккером на мосту Дружбы. Но прикосновения Джо были нежнее… Ясное дело — поэт. Я в свое время тоже кое-что пописывала, раз напечаталась в «Радаре» и студенческое кабаре организовала. Но больше всего мне нравилось копаться в земле и смотреть, как что растет.

Ян «Джо» Рабенда, «Энотека», улица Длугая, Варшава, февраль 2011

«Орел» был моим любимым стадионом, так сказать, семейным, домашним. Да, пожалуй, все мы его любили. Он казался нам непорочным анклавом, не запятнанным чужаками… До «Орла» город не докатывался, словно бы иссякая на его берегу, боясь переступить границу, воздвигнуть рядом очередную высотку. Точно весь этот стадион — просто случайная, ненужная пристройка, аппендикс, в который отсеивается варшавский мусор. У каждого есть своя ментальная, эмоциональная карта, на которой обозначены главные места жизни. «Орел» располагался на самом краю, сразу за ним, в сторону Восточного вокзала, простиралась область не столько даже неведомого, сколько мне чуждого, ubi leones[17], населенная иным племенем, Зона, в самый раз для Тарковского, мы туда ходили редко. Стадион «Друкаж» возле Скарышевского парка тоже был не вполне наш, хотя сам парк относился к числу мест благодатных, обжитых. Но подлинной границей была Висла — на левом берегу мы никогда не играли. Хотя ездили туда постоянно, чаще всего на Новый Свят[18], особенно когда при Гереке в городе впервые появились картофель-фри и гамбургеры, сперва с сосисками, а потом уже только с грибами… или в кинотеатр «Скарпа», где малолеток всегда пускали на фильмы «До восемнадцати лет вход строго воспрещен»… Позже — играть в догонялки с милицией, когда Польша побеждала на чемпионате мира в семьдесят четвертом. Висла была психологической границей, она определяла нашу локальность: да, можешь посещать матчи на том берегу, смотреть на других, но сам играй здесь, ибо существуют вещи настолько интимные, что на чужом берегу их делать не принято, В журнале «Новое слово» как-то напечатали мое стихотворение — какой же это мог быть год, семьдесят третий? — начинавшееся со слов: «Никогда не переступай границ / их переход — измышление философов / чьи жены беспутствуют на парижских улочках / и покупают горькие оливки на рынке Бельвиль».

Ян Сидло, сквер на углу улиц Подскарбинской и Гроховской, Варшава, февраль 2011

Мышемауса я с тех лет полюбил, пан мобильник, и вообще картинки, чтобы двигалось, зверюшка зверюшку гоняет, а когда люди болтают — скучища. Это у вас все в такую маленькую коробочку записывается? Тогда, наверное, громче надо говорить, верно? Ну да, да, помню я стадион «Орел», пиво продавали по четыре злотых… когда продавали. Возьму бывалыча «Крулевске», сяду на травку у забора — я один любил, без дружков, да и гляжу себе на небо. Ни души, пан мобильник, как в костеле после службы. Приходили, да, несколько их было, иногда двое. Джо и Вава, эти всегда, каждый божий день, часами мяч гоняли. Я к ним спервоначалу поперся: вы, курва, куда с мячом, тут, курва, не место, тут люди отдыхают, валите отсюда, курва, в парке, что ли, не выспались, нечего мне тут, курва, солнышко застить. Но разок-другой дали пятьдесят грошей, бутербродом угостили, полегоньку и привык. Иногда с каким из них словом перекинешься, в общем, не трогал я их больше. Ну гоняли, да, гоняли как не знаю кто, Макарена — не Макарена, Орел занюханный, Пеле только не хватало. Но скажу тебе честно, пан мобильник, мне было по душе, когда они приходили, смотрел я на них — так всю молодость и пропинают, что за толк в такой жизни, дурацкий мяч, а шуму… надо с этой жизнью что-то сделать, тут собака-то гребаная и зарыта, верно? Так что мне нравилось, когда они тут бывали, на небо гляделось приятнее, облака вы мои, облака, потом-то меня, пан мобильник, на принудительный отдых отправили, надолго, без вины виноватого… без вины… сюда я уж не вернулся, получше себе местечко сыскал, а на «Орле» теперь никто уже не играет, просрали район-то.

Ян «Джо» Рабенда, винный бар «Бодега Маркес», улица Новый Свят, Варшава, февраль 2011

Все эти места, о которых я говорю: «Орел», школьные стадионы или большие газоны у Скарышевского парка на улице Вашингтона, — это были наши понедельники и вторники по сравнению со Стадионом — светлым Воскресеньем. Он был центром Вселенной, они — планетами, кружившими вокруг. Мы даже не добавляли «Десятилетия» — просто «Стадион». Сколько там до него — километр-полтора из дому, от «Орла» — не больше двух. Он всегда был где-то рядом, вроде и близкий, но как бы неприкосновенный; неприкосновенный и абсурдный, черное светило, наше, но в то же время чуть загадочное, сокровенное… Хотя никто его не охранял, на трибунах можно было сидеть сколько угодно. С пятницы до воскресенья на газонах, то есть на площадках возле Стадиона игра шла за игрой, сотни ребят, а ведь площадок было больше десятка. Иногда и в будний день, ближе к вечеру, негде пристроиться; мы там играли редко, нас было мало и настроены мы были очень радикально: играем у себя, между собой, в своем заповеднике. Но Стадион притягивал, как магнит. В общем, взяли мы как-то мячик и пошли: первый теплый весенний день, в воздухе что-то необычное, новое. Туннель был открыт, — тот туннель, по которому раз в год заезжали велосипедисты, каторжники Гонок мира, длинный и темный, — мы просто влетели туда, как сперматозоиды во тьму, вокруг ни души, охранники, видно, где-то пили. Мы хотели было повернуть назад, но Вава обозвал нас трусами, так что мы выбежали на поле, подражая Дейне и Круиффу, добрых полчаса гоняли мяч, робко, но все более вдохновенно, полчаса отплясывали на животе у нашей королевы, забивали великолепные голы, помню один — с шестнадцати метров в девятку, на зависть Левандовскому[19] и прочим сегодняшним. Я так и вижу эту зелень и греческий амфитеатр, слышу круговое эхо наших голосов, словно пение плакальщиц в Эпидавре. Но в конце концов явились сторожа и прервали сию эсхилову драму. Мы были еще сопляки, так что вызывать милицию или лупить нас они не стали, обошлось руганью. Какой сегодняшний поэт из тех, что пишут стихи, которых никто не понимает, потому что все стыдятся своих чувств и метафор, стыдятся умиления и все друг на друга косятся, как бы у кого не отказал сфинктер, так вот, какой поэт может сегодня похвастаться, что играл в самом пупе Земли?.. Еще в школе я написал об этой нашей игре стихотворение, его в «Студенте» напечатали. Начиналось так: «Вбежать в разверстую королевскую манду / ввести греческий хор / разодрать струп истории / и лизать залежи ионического мрамора».

Кшиштоф Конечный, архитектурная мастерская «Конечный & Венцек», улица Французская, Варшава, март 2011

В общем, как видите, я остался на этом берегу Вислы, на Саской Кемпе[20], и эта корзинка… это говно у меня прямо перед носом. Как решетка на тюремном окне. Съезжать отсюда надо, укрыться там, где эта пакость не будет мозолить глаза, но куда, скажите на милость, куда податься, если это говно царит над городом, как второй Дворец культуры[21]. У меня был совершенно другой проект, вписанный в ландшафт. Прошу прощения, что говорю без обиняков и не стесняюсь в выражениях, недавно вот у меня интервью для газеты брали, но не опубликовали — я, мол, неправильный настрой создаю, врежу нашему председательству в Евросоюзе. Стадион Десятилетия, между прочим, — один из лучших объектов сталинской архитектуры: оглядитесь, она была совсем не так плоха, имела свой стиль и характер. А сегодня, по прошествии двадцати лет свободы, мы живем внутри какого-то монстра, в кошмарном сне недоноска, помеси айпода с домотканым ковриком, и мутант этот зовется Варшавой, столицей Польши, а стадион именуется Национальным, гордостью страны. Стадион Десятилетия, доложу я вам, был задуман как вулкан, кратер, геологический реликт. Он рос книзу, а не кверху, не выпендривался, как шляпа Ханки Белицкой[22] или — если будете переводить на английский — шляпа принцессы на королевских скачках в Аскоте, опорой для трибун служил природный рельеф, в этом направлении и следовало мыслить, а не воздвигать над городом этот гриб, этот бело-красный рыжик, этот неудобоваримый чернобыль. Мой проект голубил это место, а не взрывал — обнимал его, гармонично связывал газоны, и, скажу без ложной скромности, комплекс в целом обладал четкими, элегантными, лаконичными очертаниями, вышедшими из-под пера человека, который понимает, что он не умнее природы. Любой швед, норвежец или швейцарец заметил бы это и оценил, но здесь — и речи быть не может, — здесь, в этой стране, надо, чтобы было броско да еще лаком сверху покрыть, чтоб непременно блестело, как яйца у кобеля, а приглашенные немецкие помощнички уважили наш божественный вкус. Приезжайте ко мне в Казимеж, увидите, по какому пути могла пойти польская архитектура, но не пошла — может, кто-нибудь наконец об этом напишет.

Павел «Грач» Голинский, поезд «Интерсити», Варшава — Краков, март, 2011

Что ж, у нас впереди почти три часа, а скорее всего даже больше, опоздает ведь, уже два года все поезда опаздывают. Простите… Можно на «ты»?.. Я тебе в отцы гожусь… Так вот, прости, что предложил встретиться в поезде, в Варшаве газету некогда полистать — звонки, мейлы, вчера вот опять весь транспорт застрял где-то в Белоруссии. Да, а все-таки прекрасные, прекрасные мгновения пережили мы с Джо и остальными, я люблю об этом вспоминать. Он о клубе рассказывал? Нет, не об «Орле» — о нашем клубе «Absens Carens». Мы у Бледного встречались, после уроков, клуб на манер английского: джентльмены, стиль, сдержанность, чтение газет, файф-о-клок, юннаньский чай, дискуссии о культуре и политике; даже удостоверения такие фасонистые сделали. Нет, Ваву Станкевича мы не звали, чересчур простоват был, что ж, absens carens, отсутствующий в ущербе… Их Джо придумал — абсенскаристов этих… Но дело довольно быстро свелось к цимбергаю, на четвертый или пятый раз уже ни газет, ни дискуссий о поэзии — сразу принимались за игру. Бледный нашел шикарную большую доску, играли итальянскими монетами — лиры лучше всего подходили. А начиная с марта все мысли уже были только о стадионе, так что весной у клуба не осталось никаких шансов. Присоединялся Вава, приходил Лех Дембский по прозвищу Интеллектуал, мы снова собирались все вместе, несмотря на внутренние противоречия. Рабенда, ясное дело, поэт, витал в облаках, принес Джойса, а перед заседаниями клуба вечно тащил нас в бар на Французскую… В общем, мы думали читать вслух «Улисса», но цимбергай победил. В утешение Рабенду прозвали Джо — по фамилии писателя, только короче. Я в какой-то момент крепко сдружился с Вавой и Интеллектуалом — знаменитая адская троица, Trio Infernal… Из-за «Легии». Не знаю, слыхал ли ты об этом, но я был одним из заводил на «Бритве»[23] — ну, скажем, одним из главных запевал. Вава и Интеллектуал вставали рядом со мной… В минуту, когда Гадоха с Дейной, Стахурским и Новаком выбегали на поле, мы поднимали трибуну к бою. Кто с нами не пел, тому на «Бритве» было не усидеть. На все матчи по всей Польше втроем ездили. Раз я свалился с тяжелым гриппом, отец запер меня в комнате, так я по водосточной трубе с пятого этажа спустился, суперприключение, я о нем недавно в интервью газете болельщиков рассказывал. И «Легия» выиграла тогда у «Гурника» со счетом 3: 0. За «Легию» я, правда, в университете уже не болел. Занимался много — философия, социология, кандидатскую начал писать. Но это для меня была слишком тихая жизнь, не хватало напряжения, спортивного азарта, так и родилась моя фирма. Сплошная нервотрепка, все время, как на матче. Пять минут до свистка, ведем 1: 0, но соперник давит. И вот весь белорусский транспорт к черту, я снова теряю преимущество.

Анета Пётрович, кафе издательства «Чительник», улица Вейская, март 2011

Я как раз сдала в издательство книгу о Варшаве того времени. Историко-социологический текст, одна глава посвящена анализу роли спорта в ПНР и тогдашним реалиям, определявшим стиль поведения на стадионах. Думаю, что и для исследователя варшавского футбола наиболее интересный период — 1946–1979. Достаточно почитать «Злого» Тырманда[24], важнейший роман того времени, изданный в пятьдесят пятом, чтобы понять, какую роль играл футбол или — шире — спорт в жизни варшавян сразу после войны. Спорт на руинах имел огромное значение, он ярче всего выражал потребность в возрождении к новой жизни после кошмара военных лет. Я пытаюсь представить себе это насыщенное, интенсивное переживание спорта, modus, который еще успела застать в детстве. Тырманд блестяще передает концентрацию человеческих эмоций перед началом матча, читатель ощущает растущее на глазах напряжение, электризующее всю Варшаву и одновременно являющееся кульминацией романа. «Меринос и Крушина прошли через кордон милиции на углу Лазенковской и влились в колышущийся поток на главной магистрали, ведущей к стадиону. Массив бетонных трибун, отсвечивающий рядом зеленоватых окошек, нависал над стадионом. Из-за трибун долетал вулканический гром необъятной толпы, пробивающейся на стадион, оглушительный грохот, как будто где-то под землей ворочались гиганты циклопы»[25]. Художественная плотность единства места и времени кристаллизует и сгущает — не без экспрессионистской гиперболизации — атмосферу того времени, в которой спортивные события становились важнейшим коллективным экзистенциальным опытом. Представьте себе: сто тысяч человек на Стадионе Десятилетия, 1958 год, легкоатлетический матч Польша-США — апогей польского спорта, победа нашей сборной, окрещенной Wunderteam[26], члены которой тремя годами ранее в рамках общественного почина принимали участие в строительстве этого самого Стадиона… Сто тысяч здесь, пятьдесят тысяч на стадионах поменьше. Не только футбол, но и все прочие спортивные соревнования — от бокса до гимнастики — привлекали толпы. Вы читали Адольфа Рудницкого[27] — нет, не романы, а «Спортивные странички», изданные в 1952-м? В записках Рудницкого, повседневных и непритязательных, сегодня в значительной степени устаревших, запечатлена специфическая надежда и общественный энтузиазм послевоенных лет, которые позже, во времена Ярузельского, и еще позже, в период либерализма, примут в отношении спорта совершенно иные формы — я бы сказала, более отстраненные, поскольку далеко не столь всеобщие, скорее сектантские (я имею в виду прежде всего фанатские субкультуры). У Рудницкого трибуны даже на незначительных матчах или соревнованиях кажутся полными; такое ощущение, что от взглядов болельщиков густеет воздух: вот спортсмен толкает ядро или совершает прыжок в длину, а вот другой — внимание, внимание! — готовится прыгнуть с шестом. Летописец подмечает массу мелочей, это писатель, тонко чувствующий деталь, но одновременно где-то на заднем плане проводящий параллель с мифическими истоками спорта, с древнегреческим этосом. Через несколько лет после величайшей в истории бойни он пытается связать разорванные нити цивилизации, увидеть в одинокой борьбе бегуна на средние дистанции или метателя, в робинзонаде вратаря приметы извечного «выше, быстрее, дальше», сверхчеловеческое усилие в стремлении победить самого себя, возвышенный, сказочно бесцельный, безыдейный героизм.

Вальдемар «Вава» Станкевич, начальная школа им. Иоанна Павла II, улица Армии Крайовой, Сулеювек под Варшавой, март 2011

Футбол? В Варшаве? Сегодня есть матчи, есть стадионы, но футбола больше нет. Детвора играет в интернете с мегабайтами, а опустевшие стадионы умирают. Каких-то «орликов», блин, понастроили[28], а сопляков туда силком приходится загонять. Урок физры закончился — и только их и видели, а нас сторож вечером за ворота выставлял. Когда физруком пришел Мулярчик и во дворе лицея появились настоящие ворота с сеткой — вы даже себе не представляете, что это была тогда за роскошь — сетки! — с площадки никто не уходил, пока не стемнеет. Мужику хотелось что-то для нас сделать. Позже я узнал, что он девчонок из выпускного трахал, а нам, блин, новые ворота поставил, может, компенсировать хотел, кесарю — богово. Когда дир велел эти ворота убрать, я такой шухер поднял, что они в штаны наложили: я одного придурка из «Спортивного обозрения» в школу привел. Но все равно однажды ночью столбики выкопали, Мулярчик ушел… Ну, я их вел, блин, все я — играющий тренер. Тот еще был футбол: Грач — смех один, кулёма Джо… Вы читали его стихи? Фигня какая-то, «Новое слово», обоссаться со смеху, как он нас увековечил… «Слово» новое, пердун старый… Джо как-то премию получил, конкурс молодых авторов в Мухосранске… Позорище… Я тогда Витгенштейна читал, так что знал — языком трепать не стоит… Но с ними играл, мы держались друг за друга, вот знаете, честно вам скажу, желание у них было, упорство, в этом им не откажешь. Мазали, но не сдавались. Потом, через много лет, я позвал их сыграть в любительском матче. Собрались в последний раз: 1989 год, всем уже здорово за тридцать. Шансов ноль — эти мозгляки свои диссертации писали, стихи всякие, мышцы дряблые, а против них — качки с фабрики. Но, надо признать, они просто землю грызли. До перерыва 0: 0, осада Ченстоховы, оборона задницы alia polacca, и все же устояли, ни одного мяча не пропустили, колени и локти буквально в кровь. В перерыве я заменил Джо с Грачом и Бледного, каких-то своих дружков поставил, вроде бы посильнее, ребят с нашего района, у них и финты, и удары — и ни хрена: закончили 0: 5. Короче, после игры я подошел к ним, к Джо и Грачу, и сказал: простите, не надо было вас менять — это моя ментальная ошибка как тренера. В Фермопилах, блин, никто никого не менял, а долго держались… Ну вот такие мои дела, мальцов тут тренирую, физра плюс спортивный кружок, может, они и лучше играют, чем мы в их годы, быстрее, техничнее, но сердце отдано фейсбуку.

Я тогда тоже тренировал — вторую команду «Легии», но как-то все сошло на нет, я читать любил… Джо?.. А что Джо? Я же говорю, мяч вместе гоняли, потом, после тридцати, уже вдвоем только, двадцать лет на «Орле», один на один. Почему? Что почему? А вы вообще кто такой, частный детектив, что ли?

Анджей Домбровский, улица Гренадеров, Варшава, март 2011

Как видите, я один на старом месте остался, не переехал, из моего окна по-прежнему видна та школа. Я уже не работаю, пенсионер с минимальной пенсией, иногда рецензию какую-нибудь напишу или, реже, эссе — так, для себя, ну, бывает, по большим праздникам, в «Твурчость»[29]. Когда возьмут, когда не возьмут, годик-другой полежит — рано или поздно напечатают. Глазею вот на эти стены из своей квартирки, кусок жизни, что и говорить. Я работал только в классах с гуманитарным уклоном, пара часов в неделю, остальное время — на том, лучшем, берегу, редакции, газеты, неоконченная диссертация, какие-то занятия в универе. Абсенскаристы, как вы говорите, да, мне иногда казалось, что у них мяч вместо головы, за футбол бы родную мать продали, к счастью, они много читали, чем-то интересовались, сочинения неплохие писали… Грач мог университетскую карьеру сделать, собранный и мозги хорошие, Элиота уже читал, стихи Кавафиса вышивал на спортивной блузе, можете себе представить такого запевалу на «Легии»? Главаря фанатов? Будь он на тридцать лет старше и не такой патлатый, был бы похож на Курца у Конрада[30], подчинившего себе племена аборигенов. Вава разыгрывал простачка, дворового хулигана; он лучше других понимал, что школа — это оковы; если какой бунт или драка, так он первый, в этом смысле был для меня серьезным противником. Изображал тупицу, двоечника, а у самого в сумке под гетрами книги лежали. Джо — совсем другой, сложно описать, немного сентиментальный, высокопарный, довольно сдержанный, вежливый и неприступный одновременно. Знаете, когда я готовил антологию молодой поэзии, подумывал, не включить ли его стихи, но не стал, ничего там особенного не было, да и футбола перебор. Единственный опубликованный сборник он назвал «Последний пенальти», сами понимаете… И все же, по прошествии лет, я его зауважал, да, он не реализовался, но, глядя на теперешних поэтов, я начинаю его ценить. Сегодня вся серьезная поэзия автореферентна. Выблядыши Фуко, если вы читали «Слова и вещи»[31]… Литература становится полностью собой, только когда замкнута в крайней невыразимости, когда ее содержание составляет форма и так далее. Наши поэты глядятся в собственные зеркала, наперебой друг друга цитируют, а Рабенду это не интересовало, его не привлекал подобный нарциссизм языка, литературной рефлексии и сверхначитанности, он ведь, как-никак, — дитя этого района, то есть вопиющей действительности.

Ян «Джо» Рабенда, «Винный склад братьев Гесслер», улица Краковское Предместье, Варшава, апрель 2011

Стадион… Десятилетия, ну что делать, никогда я не привыкну называть его Национальным, это была наша королева, наша Титька, наша молочная Волчица, наша символическая жизнетворная пища. Наш римский холм, заменяющий все семь. На этом, худшем, берегу Вислы он один олицетворял Силу, он один творил Место, вся прочая Прага[32] с Гроховом были провинцией, окраиной, пространством для столицы второстепенным, здесь даже чертового Варшавского восстания не было, но он стоял, точно монолит в пустыне — именно такая картина приходит мне на ум, начальные кадры «Космической одиссеи», стальной монолит, вырастающий из пустынной беспредельности. Словно последний КПП нашего Грохова, словно мы выставили его в дозор как самое лучшее, что у нас есть. Воплощение нашего аутсайдерства, легкой ущербности и при этом гордого одиночества. В свое время, сразу после открытия, что-то на нем происходило, даже много всего происходило, wunderteam’ы приезжали, янки-легкоатлеты. Потом все заглохло, Стадион превращался в заброшенный храм, куда дары несли только на Праздник урожая, на заключительном этапе Гонок мира и во время молодежных манифестаций при Гереке. Словно он заключал в себе некую погрешность, духовную ошибку, заставившую мир отвернуться; словно эта реинкарнация оказалась неудачной, и Стадион излучал гностическое беспокойство… Да-а, было в нем, пожалуй, что-то от катарского замка[33]… или крепости из «Татарской пустыни»[34], он готовился к осаде, но так никто и не появился… Настоящим стадионом в те годы была для варшавян «Легия» на Лазенковской, поменьше размером и скромнее с точки зрения архитектуры, но расположенная в правильном месте, подобно сердцу. Вокруг — площадки для юных спортсменов, рядом «Агрикола», где нам ни разу не пришло в голову поиграть, помериться силами. По отношению к «Легии» и «Аргиколе» мы страдали комплексом провинциалов, жителей худшего берега: от рождения не тот акцент, манерам и языкам не обучены и мяч пинаем по-нашенски. «Легия» — команда и стадион — только они шли в счет; стадионы хилой «Полонии» на Конвикторской и «Гвардии» на Рацлавицкой были для нас чистой воды призраками, духовной заграницей. «Гвардия» одно время даже пользовалась нашим Стадионом, вела на нем свои безнадежные битвы во второй лиге, в пустых трибунах под распахнутым небом было что-то щемящее, и я, сопляк, любил туда приходить — больше глотать голубизну, чем глазеть на убогие финты на газоне. Потом этому пришел конец, «Гвардия» перебралась на Рацлавицкую — у нашего Грохова отобрали последний официальный футбол, осталось пустое Место, стадион-призрак, как его называли, но разве Место не есть негатив содержания, безграничный потенциал преображения? Я уже писал об этом в одном из ранних лицейских стихов: «Не спрашивай, где находишься / Место придет к тебе / Когда ты пристанешь к нужному берегу».

Анета Пётрович, кафе издательства «Чительник», улица Вейская, апрель 2011

Я уже говорила вам о спортивных летописях Рудницкого… Видите ли, самое слабое их место — общий оптимизм, гуманизм и задушевный тон — и есть, по-своему, самое интересное. Порой Рудницкий описывает «коллективные приступы безумия на трибунах» — какой-нибудь болельщик вскакивает и ни с того ни с сего «издает нечеловеческий крик: судью на мыло!» Право, согласитесь, что за вульгарность! В «страничках» Рудницкого, у Тырманда или в романах Дыгата[35] меня интересует проблема золотого века спорта, красоты эпохи, безжалостно требующей расправы над судьей. Того, насколько утопической представляется нам картина «до» — до рождения фанатов, до убийств на стадионах и возле стадионов, до физической агрессии и безграничной агрессии словесной, до прихода большого капитала, до новых технологий и биодобавок, до появления приза «fair play». Да был ли он вообще — этот золотой век? У Хемингуэя, у Лондона и многих других — возможно, и не было. Но записки Рудницкого, когда читаешь их спустя столько лет, возрождают иллюзию чистоты спорта, обращенную в прошлое, раз уж сегодня, увы, невозможно проецировать ее в будущее… Когда все это, этот гуманизм спорта стал угасать? На Западе — после 1968 года, вместе с либеральным ускорением семидесятых. Во Франции мои взгляды сочли бы реакционными. В Польше симптомы этого явления наиболее ярко проявились при Гереке, который приоткрыл дверь на Запад, окончательно же гуманизм в спорте уничтожила смена режима после 1989-го. Конечно, при коммунизме спорт, в общем, играл компенсаторную роль — это была непосредственная реакция на биологическое поражение в войне и символический ответ на поражение идеологическое. Международные встречи футболистов или боксеров, особенно если соперником Польши оказывался СССР, — это наши восстания, перенесенные на поле или ринг, всегда с политическим подтекстом, вплоть до знаменитого жеста Козакевича на московской Олимпиаде в 1980 году[36]. Тем не менее послевоенный спорт еще некоторое время держался на волне подлинного энтузиазма, веры в жизнь, в человеческое усилие, не запятнанное ни деньгами, ни историей. Постепенно спорт для коммунистических властей все больше превращался в опиум, скармливаемый народу вместо хлеба и свободы. Чемпионат мира 1974 года стал для Герека манной небесной. Но уже тогда перепуганные власти пытались забаррикадироваться в своей крепости. Помню, как люди вышли на улицы, чтобы выразить свою радость после матча Польша — Англия на Уэмбли и во время уже упоминавшегося чемпионата мира в Германии. Спонтанные, ничего не декларирующие, ни против чего не протестующие манифестации молодежи встретили резкий отпор милиции, которая разгоняла их без стыда и совести, однако и юные демонстранты, тогда еще робкие и целомудренные, предчувствовали, что аккумулируют в себе общественную антикоммунистическую агрессию. Всего лишь два года спустя начались настоящие демонстрации и забастовки в Радоме и Урсусе[37], через шесть лет после бронзовой медали в Германии родилась «Солидарность», пятнадцатью годами позже закончился коммунизм.

Анджей Домбровский, улица Гренадеров, Варшава, май 2011

Пинание мяча, сочинительство, забивание голов, литературные опусы — все это сплелось в кусок жизни, их, моей. Теперь-то я вижу. Глазею из окна на пустой школьный стадион, ставлю рядом стаканчик бренди или непастеризованного пива — да вы себе наливайте! — для подъема тонуса и… нет, я не вспоминаю, я вижу. Для них это была молодость, почти детство, но и я тогда еще земную жизнь не прошел до половины. Бывало, спускался к ним на пару минут поиграть — ничего не могу сказать, они меня любили. Мне казалось, что мое место совсем не здесь, а там — в университете, в кафе «Чительника», за одним столиком с Конвицким или Березой[38], тут-то я просто служу, на чернила зарабатываю. Я много писал, в том числе прозу, рассказы, издал два сборника, испытывал прилив творческих сил, уроки меня раздражали, казались зря потраченным временем. Потом абсенскаристы закончили школу, пошли дальше, в другую жизнь, и во мне — не скажу, чтобы прямо так сразу, постепенно, — что-то стало угасать. Тогда, при них, часто случались всплески энергии, горения… Вот вы спрашиваете, а я вижу, так и вижу их на этой спортивной площадке, угол Мендзыборской и Гренадеров, и порой у меня мелькает высокопарная мысль, будто я, как Последний из могикан, стерегу эти образы, эту тишину и пустоту, которую когда-то заполняли их возгласы и мои тексты… Да, пожалуй, я относился к этому чересчур легкомысленно… А теперь вижу, что футбол и литература шли тогда рука об руку, служили друг для друга допингом, это были их ковры-самолеты, не побоюсь громкого слова, сказочные машины, позволявшие воспарить над бардаком коммунизма, а то и жизни tout court[39].

Д-р Иоланта Янкович, Институт биологии, Варшава, дворец Сташица, май 2011

Ну что, понравился чаек? Так вот, мы пошли тогда на Саскую Кемпу. Тогда… когда у нас с Джо все начиналось. Июнь, длинный вечер, помню закат над Вислой. Джо вообще любил пошляться, а мне гулять не хотелось — зачем? — надо, чтобы что-то происходило, кино или концерт, или хоть пообжиматься немного, а не просто топать под голым небом. Но это было время эмоциональной голодухи, первой озими. На Французской я получила мороженое, и Джо взял меня за руку — впервые, твердо, словно вдруг решился. Вел, точно ребенка, которому собирался что-то показать — разноцветного воздушного змея или там замки из песка. Потащил в Скарышевский парк, на теннисные корты, знаете, рядом со Стадионом. Было уже пусто — ни огородников, ни партийных деятелей с ракеткой, — мы устроились в центре маленькой трибуны и начали целоваться, в первый раз. Всегда где-то бывает первый раз. И всегда, молодой человек, получается по-дурацки. А потом мы сидели, всматриваясь в сумерки. И я сразу поняла: началось, у меня теперь есть парень. И уже тогда, глядя на него, замершего на скамейке, знала, что никогда мы не будем вместе всерьез, что мне нужна настоящая жизнь, здесь и сейчас, а он свою проведет на пустых стадионах или кортах, где-нибудь между строк. Сейчас примется меня целовать, за титьки хватать, нетерпеливо выяснять, что у меня между ногами, крахмалить себе брюки made in «инвалидная артель ‘Охота’», но на самом деле будет по-прежнему сидеть на пустой трибуне, глядя вниз, где ничего не происходит, ничего, кроме незримой игры ни во что… в стихоплетство… в высокое бла-бла-бла. Джо был рядом, обнимал меня, но я чувствовала, что он весь в себе, слишком в себе, что привел меня в гости и я здесь не особенно нужна; чувствовала, что это его место, его сокровенный призрачный дом, пустынь, куда никому нет доступа. Я немножко влюбилась и немножко взгрустнула. Ну а назавтра мы стали встречаться.

Вальдемар «Вава» Станкевич, начальная школа им. Иоанна Павла II, улица Армии Крайовой, Сулеювек под Варшавой, май 2011

Да какие там воспоминания — я себе билет на матч открытия купил. Ну нет, не так, чтобы просто, по-человечески — думаете, если капитализм, блин, так все теперь иначе? Но, во всяком случае, билет я достал — приятели, с которыми мы в девяностые вместе торговали с раскладушек у Дворца культуры[40], сегодня получше устроились… Вы только подумайте, за двадцать с лишним лет после падения коммунизма бюрократы сумели только два несчастных стадиона в городе построить. Нет, конечно, смотрится, крыша приличная, шикарно, культурненько, дождь за шиворот не льется, говорят, бутерброды с аргентинской говядиной будут продавать. А для интеллигентов — они теперь, вроде, станут матчи посещать — суши, чтобы у них, блин, холестерин после игры не подскочил, все теперь хотят вести здоровый образ жизни. Так что пойду поглазеть на первый матч чемпионата — как нам вломят, Смоленск номер два устроят, никаких шансов, даже самых дохлых, даже набери мы в команду одних черных, евреев да швабов. А знаете почему? Если не знаете, прогуляйтесь по Варшаве. Прислушайтесь. Ну и что вы, блин, слышите? Удары мяча? Об стенку, во дворах, где ковры выбивают, в скверах? Фиг вы чего услышите. Дворы загорожены решетками, ребятню гулять не пускают, все боятся, повсюду охранники, а если кому охота, изволь с родителями в клуб, негативный отбор. Теперь во дворе мячик не погоняешь, теперь только настоящий футбол. Хочется сопляку играть — отдать в секцию. А какие у нас секции? Нам с Западом и тягаться нечего, Запад ушел слишком далеко вперед и останавливаться не собирается. Вы слыхали о «Ла Масии»[41] в Барселоне? Раньше футбол рождался во дворе, и мы еще могли на что-то рассчитывать, потому что там воспитывался характер, компенсировавший недостаток мастерства, но в эпоху всеобщей специализации во имя бабла, то есть при всех этих трансферах, дело труба, так что на чемпионате — этом, следующем и всех прочих — из нас сделают кровяную колбасу, наше подлинно национальное блюдо.

Павел «Грач» Голинский, поезд «Интерсити», Варшава — Гданьск, март 2011

На этот раз, друг мой, у нас семь часов, жаль, что ты только о футболе пишешь, я бы тебе про всю свою жизнь порассказал, про то, как торговал с Востоком — начиная с поездки в Казахстан, еще в 89-м. У меня была печать «Солидарности», я в свое время в оппозиции подвизался, раздобыл себе фирменный бланк, так вот, стоило помахать этой бумажкой — и меня немедленно принял министр промышленности. Я был первым европейцем, явившимся в новую страну с конкретным предложением в кармане — не помню уж, что я там собирался покупать: танки, ковры или кабардинских коней. Как-то раз — в Азербайджане, что ли, — мне подводную лодку предлагали… Начинать было тяжело, знаешь эти байки — цент к центу… Я торговал всем подряд, скупал лом — краденый или вывезенный из армии, частный минибанк держал для своих, брал доллары под высокий процент, даже мать Джо вложила деньги и, надо сказать, не прогадала. В Москву баннеры возил, грузинская мафия для меня долги выбивала, пока там все не рухнуло… по сей день раны зализываю. Снимал комнату в квартире, нас таких было несколько: парень из Катовице, продавал духи собственного производства, аромат, как в гардеробе Дворца культуры, но расходились, как горячие пирожки, чех какой-то — презервативы возил, словак с париками. Обалденный материал для социолога, а в стоимость комнаты входил чай из самовара и по вечерам концерты хозяйки с дочкой, обе — чревовещательницы, декламировали для прикола ленинские речи, а голос раздавался неизвестно откуда, словно из водопроводных труб. Были у меня монгольские поставщики на Стадионе, на этой Ярмарке Европы, величайшем, надо сказать, достижении либеральной Польши… Вот ведь смотри: ничто не могло вдохнуть в него жизнь — ни спорт, ни демонстрации, — только торговля его возродила, двадцать лет с гаком это продолжалось и, кабы не Евро-2012, продолжалось бы вечно, потому что такой аккумулированной в одном месте энергии нигде больше было не найти. Да, Стадион обрел себя, бессмертный топос обмена, несколько десятков тысяч человек с шести утра до темноты, разгоряченные — так действуют деньги, уж я-то знаю, в буквальном смысле температура подскакивает… Два раза в неделю контрабанду получал, икра — понятно, фальшивая, ясное дело, что фальшивая, в фирменной упаковке… Было время, когда я Ярмарку знал, как собственную квартиру, с главным монголом мы всегда встречались на третьей от главного входа трибуне. У него было все, от иголок до рефрижераторов, но портки я брал, конечно, у вьетнамцев, с другой стороны, восточной, у них там был целый невидимый город, только для своих, — нигде так вкусно не кормили. Я тогда еще надеялся стать актером и зрителем одновременно: думал — сначала бизнес, а потом все опишу и прокомментирую, всю невероятную историю этой громадины, которая наконец нашла себя в фальшивых «ролексах» и раскрашенной вручную черной икре. Спустя десять лет моя фирма все же встала на ноги, я построил производственные цеха, поднялся на другой уровень, перерос дружбанов с Ярмарки. Так ничего и не написал, зато у меня лучшая в городе личная библиотека социологической и философской литературы.

Анджей Домбровский, улица Гренадеров, Варшава, июнь 2011

Да, я его часто вижу. У меня есть любимый маршрут для прогулок, с Гренадеров на Вашингтона, дальше я сворачиваю к скверу с футбольной площадкой, там редко кто играет, посмотрю немного — и в парк, иду не спеша, каждый шаг — ода медлительности в суетливой толпе. Даже здесь все спешат, неуклюже отталкиваются палками, прямо пингвины на ходулях… Выхожу на площадь Вашингтона, слева Французская, мой бар «Пиккола Италия», пицца и пиво, справа — купол строящегося Стадиона. НЛО, это уже не для меня, а для какого-то гребаного будущего, которое мне, честно говоря, до лампочки. Мне все равно. Не могу сказать, что нравится, не могу сказать, что не нравится. Ни красивый ни уродливый. Для меня этот новый Стадион — конец и венец чего-то, для других — естественное начало. Выпиваю пиво, съедаю пиццу «Четыре сыра», смотрю на него и порой думаю, что это символ завершения. Consumatum est[42], этим бело-красным колпаком прикрыли ту историю. Каждая история, каждая судьба, заканчиваясь, обращается в китч, эстетический и метафизический одновременно, и этот колпак призван подвести черту под прошлым, символизировать китч любого бытия. Но пройдет сотня лет и, возможно, сверху наденут новый колпак, который тоже кому-то покажется китчем, символическим концом чего-нибудь. Знаете, я люблю рассматривать гномов в палисадниках. Палисадник — планета Земля, а каждый гном — отдельная судьба, неизбежно превращающаяся в китч.

Ян «Джо» Рабенда, винный бар «Ля пассьон дю вэн», ТЦ «Золотые террасы», Варшава, июнь 2011

Порой, все реже, я возвращаюсь на тот берег Вислы… словно Малиновский[43] к папуасам… Иностранцы не поймут? Черт, ну напишите — как Леви-Стросс к индейцам. Так вот, я езжу туда, потому что предпочитаю базар на площади Шембека, верю, как идиот, что огурцы там более хрустящие и сыр от здоровой козы. По дороге смотрю на Стадион — его трудно не заметить. На Грохове перед моим домом рос клен, мой ровесник; почти пятьдесят лет, пока я не переехал, мы вместе тянули лямку. Он поднялся выше дома, я полысел. Так и Стадион рос вместе со мной. Когда в пятьдесят пятом заканчивалось его строительство, я уже вертелся в животе у матери, пищал внутри. Все ему дано было пережить, все он в себя принял. Отдавался всем по очереди, точно древнеримская куртизанка. Или марсельская шлюха. Не знаю, почему марсельская, так как-то вышло, не вычеркивайте. Это было место всех празднеств. Коммунизм выставлял напоказ свой мощный член, товарищ Веслав (Гомулка) на Праздник урожая целовал каравай, Герек любовался парадами молодых гимнастов под красным флагом, перформансами по-корейски, а потом к нему на трибуну приводили активистов, и они вместе осуждали антисоциалистические выступления в Радоме и Урсусе, а еще раньше здесь совершил самосожжение, так и напишите, через запятую, здесь совершил самосожжение Рышард Сивец в знак протеста против вторжения в Чехословакию в шестьдесят восьмом, здесь, на газонах, у ворот, служил мессу Папа римский, потом — долгие годы индоевропейского жульничества, величайшая со времен Карфагена ярмарка, и, наконец, как я написал недавно в стихотворении «Achtung, Achtung! Город превращается в абортарий», выскоблили мою королеву и нахлобучили бело-красный колпак. Нет, меня это не трогает, ностальгией я не увлекаюсь, не люблю приторные вина. Это место выдержит все. Оно пережило русских, коммуняк, героев, пережило святых и торговцев в храме — переживет и Евро. Его история не закончена, и моя лучшая книга впереди. Закажем еще что-нибудь?

Михал Барецкий, редакция журнала «Политика», улица Слупецкая, Варшава, июнь 2011