ГЛАВА II

ГЛАВА II

Кобыла по делу, а жеребенок и так...

Первой обидной случайностью, которая могла бы сделать жизнь Анилина печальной и безвестной, было то, что он попал в руки конюха по имени Филипп, по фамилии... Хотя ладно: утаим фамилию, не станем срамить человека, может, он сейчас уж и исправился.

Что же это был за конюх? Конечно, и для него, как для всех работающих в конезаводе «Восход», любовь к лошади была чувством естественным, он родился и вырос в добром мире природы, постоянно ощущая траву и землю под ногами, небо и солнце над головой, леса и реку Кубань рядом — всем бы был он хороший конюх, не будь Филипп недисциплинированным, как назвал его Валерий Пантелеевнч. Что этим словом обозначается, познает Анилин через восемь месяцев на собственной шкуре — в буквальном смысле этого слова. Через восемь месяцев его отнимут от мате­ри и в группе жеребчиков-сверстников передадут на попечение Филиппу.

Ну, это все хоть и скоро, но — лишь будет, а пока над головой Анилина небо светозарное, ни единая тучка не омрачает его жизни.

Он выправлялся на глазах. Аналогичная вдосталь да­вала ему молока: иные кобылы скупились, впроголодь держали детишек, а Анилин получал молока — пей, не хочу! И он выдувал его по нескольку литров зараз и при этом непременно подергивал от удовольствия хвостиком. Молоко было вкусно необыкновенно: вот если в стакане коровьего, которое мы пьем, размешать два кусочка сахару, оно станет таким сладким, какое пил Анилин.

Рос он не по часам, конечно, но по дням: по полтора-два килограмма в сутки прибавлял в весе! И вообще, жил он тогда все равно что наследный принц: Аналогичная была такой заботливой мамой, так оберегала его, что на него ветер венуть не смел, пылинка стороной облетала, а уж о том, чтобы его кто-нибудь обидел хоть единым грубым словом — ни-ни!

Жил он бездумно и беспечально. Нет, он не то чтобы совсем ни о чем не задумывался и рос как трава, — просто не понимал смысла многих поступков своей матери, при которой находился неотлучно: она ночью на пастбище к озеру — он за ней, ее загоняют в полуденную жару в денник — он туда же, хотя ему-то казалось, что было самое подходящее время на пашне поваляться.

Утром, как только роса высохнет, приходят они в луга. Вокруг ласточки мечутся как угорелые, Анилин от нечего делать следит за ними, соображает: лошади выпугивают из травы затаившуюся мошкару, ее тут же и ловят ртом на лету вострокрылые птицы. Переводит Анилин взгляд на мать и диву дается: стрижет она зубами малиновые цветочки клевера, а на свечки щавеля такого же точно цвета, который к тому же называется конским, фыркает с омерзением.

Ну, а самое потешное — овес. Уму непостижимо, что не только мать — она, ладно, большая, а у больших много всяческих причуд, — даже малехонькие воробышки таскают его из кормушки и при этом подрыгивают хвостиками и победно чирикают! Анилин много раз с изумлением глядел на них, потом подходил лично проверить и каждый раз убеждался: это не что иное, как жесткие и колкие, без запаха и вкуса зернышки, похожие на осколки камушков или деревянные щепочки — в рот их брать он бы никому не посоветовал.

Да, с овсом история не простая и давняя...

Каждый знает с малолетства совершенно точно, что Волга впадает в Каспийское море, а лошади едят овес. Часто и хвастливо повторяя эти прописные истины, мы полагаем даже, что Волга извечно сосуществовала только с Каспием, а лошади появились на свет одновременно с овсом. Однако Волга впадала когда-то в Черное море, а потом уж сменила направление и понесла свои воды к Каспию, который, между прочим, вплоть до петровских времен именовался на Руси морем Хвалынским. А овес лошади научились есть совсем недавно — во всяком случае, его вкуса не знал ни порывистый Буцефал Александра Македонского, ни конь, от которого принял смерть «вещий Олег», ни те лошади, на которых русские ратники под командованием Дмитрия Донского на Куликовом поле опрокинули татаро-монгольскую конницу и тем решили исход битвы.

Кормить лошадей овсом придумали в пятнадцатом веке норвежцы, и это было великим открытием. Ведь у лошади желудок маленький и капризный, пищу принимает помаленьку и не всякую. А овес переваривается всего за два часа, в несколько раз быстрее пшеницы или ячменя. И по питательности он выше всех продуктов — он для лошади все равно что говядина для человека.

Выходит, однако, пятьсот лет — срок еще малый для того, чтобы стремление к овсу стало у лошади врожденным, как стремление к материнскому молоку. Вот и приходится привычку и вкус к этому продукту прививать глупым жеребятам постепенно.

В двухмесячном возрасте Анилину стали давать по стаканчику жиденькой кашицы из плющенного овса и пшеничных отрубей. Потом — по два стаканчика, по три, пока не дошло дело до полведра.

Пришел день, когда стали называть его уж не сосунком, а отъемышем, лишили маминого молока, и на этом, считай, кончилось его счастливое детство.

У лошадей иные, нежели у человека, жизненные сроки. В семь лет мы, люди, — детишки, у которых нет никакой биографии, никаких доблестей, наград и достижений, а у Анилина в этом возрасте было уже все в прошлом, все свои подвиги он к этому времени совершил и был как бы на заслуженном отдыхе. Известны случаи, когда лошади доживали до пятидесяти и более лет, а английская кобыла Билли из города Марсей пала на шестьдесят втором году жизни.

В восемь месяцев у Анилина наступила юность, которая продолжалась полтора года,—до того дня, когда он впервые вышел на ипподромный круг, окунулся в мир скачек— в тот мир, для которого и был создан.

Человек постепенно, незаметно для самого себя перехо­дит из детства в юность, а у лошадей это получается вдруг, в момент. Казалось, Анилин привык к матери, а она к нему так сильно, что уж и жить им друг без друга невозможно. Но это лишь казалось, а на самом деле отъем — так называется то серьезное событие в жизни, когда дитя отнимают от матери, — свершается быстро и безболезненно.

В один прекрасный день, а день выбирается непременно прекрасный — солнечный, но не жаркий, осенний, всех родившихся в начале года жеребят отбивают будто бы невзначай от кобыл и запирают на два-три дня в отдельном помещении, всячески ублажая и развлекая их. А когда снова выпускают на волю, они проходят мимо родных мам так, будто никогда и не были сосунками, да и родительницы словно бы их век не знали —у тех новые заботы, может, у них уж другие, малые дети скоро будут, а маленьких, известное дело, больше любят.

Отъемышей переселяют на новое местожительство: в конюшню, в которой нет отдельных станков и которые разделены на четыре большущих денника. Но называют ихне денниками, а секциями. В каждой из них — по двадцать жеребят.

Собираются жеребята после прогулок не как попало, не вразнобой — сегодня в одной секции переночевал, завтра в другую забрался, а как ученики в свои определенные классы. А кому в какой класс ходить, решал Валерий Пантелеевич: в этот — мальчишки похулиганистее, в тот — тех, кто послабее, чтобы здоровяки их не задирали, а в другие два девчонок — бойких и тихонь. Икому в каком классе наставником быть, определил начкон: мужские секции поручили Федору Перегудову и Филиппу. Федор был молодым, только что со службы в армии вернулся, Филипп четвертый десяток лет разменял, но лошадей они оба любили одинаково.

Впрочем, разве есть люди, которые бы не любили лошадей?

Лошадей любят все.

Ну — почти все, если считать, что у каждого правила непременно есть исключение.

Да что тут доказывать! Немного найдется животных, которые бы обладали такими безукоризненными формами — природа очень постаралась, сотворяя коня, и не всуе сказано одним умным человеком: «Нет ничего прекраснее фрегата под парусами, танцующей женщины и лошади на полном скаку».

Не только потому вечно будет жить при человеке лошадь, что она — совершеннейшее создание, а потому еще, что конь — одно из самых крепких и надежных звеньев цепи, которой мы связаны с землей, с природой.

Филипп природу знал и любил. Часто подшучивал над товарищем, уверяя, что все птицы дразнят Федю, и когда переводил птичий язык на человеческий, то получалось, будто и вправду так.

— Слушай, слушай, — звал он напарника, — овсянка про тебя расспрашивает!

— Уймись! — сердился Федя, но сам удивился, прислушавшись. Казалось, птаха выговаривает очень явственно:

«Ты Федю ви-и-идел?» — спросит и, будто получив от кого-то отрицательный ответ, ужасается: «Ты Федю-ю не ви-и-идел?!»

Еще Филипп уверял, что зяблик свистит: «Тихо, тихо, Федя!», а иволга нахваливает: «Вот так, Фе-едя-я-я!»

Хотя Филипп и замечательно разбирался в цветах и птицах, ему поручили самых слабых, бесперспективных, как выражались руководители завода, жеребят, в число которых попал и Анилин. Филипп досадовал и сердился, но помалкивал, знал — за дело наказывают: от него разило бесперечь винищем так, что лошади шарахались.Это и имел в виду начкон, когда назвал его недисциплинированным.

В конюшне строжайший распорядок дня — только что звонков, как в школе, не дают: подъем ровно в полшестого — минута в минуту, и Филипп ни разу не опоздал. Он наливал в корыто воду из крана, накладывал в подвешенные вдоль стены колоды разный корм и принимался за чистку жеребят. Обычно он при этом разговаривал, что очень любят лошади, а когда приходил «недисциплинированным», то водил щеткой молча, вяло и, кажется, путал лошадь со скребницей.

Ведь положено как? Положено щеткой несколько раз по коже сверху вниз провести, а потом стряхнуть ее однажды о скребницу. А ему не то лень, не то немогло с похмелья-то руку вверх вздымать для обмета по шерстке, и он один раз кое-как и где непопадя ширкнет, а о скребницу дернет так, что за щетку боязно. А то еще, не дай бог, случайно или понарошке, со зла самой скребницей как саданет по телу! И при том при всем курит, смолит табачище, дым прямо лошади в нос пускает.

Не нравилось все это Анилину, он поднимал ногу, будто в намерении ударить, но Филипп был не из пугливых, только рыкал хрипло на это:

— Балуй! Я те-е! — и угрюмо продолжал наюлачивать щеткой.

Шваркнув скребницей об пол, переходил к другому жеребенку. Анилин волокся следом—желал, но не умел сказать: «Филипп, ты же мне левое плечо и локоть забыл почистить, да и суконкой не огладил», — но тот одно свое знал: «Балуй! Я те-е!»

Ровно не понимал он, что имеет дело с лошадью, а несо свиньей, у которой настроение и самочувствие не портятся, даже если у нее оба бока изгвазданы и ноги по пузо в вонючей жиже. Лошадь — не свинья, она — как человек. Известно, что если человек утром не умоется и не почистит зубы, то чувствует себя солово и неприютно. Аконю чистота надобна позарез: дышит он не одними лишь легкими, но и всей кожей.

Еще плохо, что Филипп бывал с похмелья злым и лупил жеребят ременным недоуздком очень больно, а главное — неизвестно за что. Наказать можно, как же без этого — и кошку с собакой учат битьем, но животные всегда понимают, за какую провинность им влетает. Наверное, и молодого коня можно иной раз шлепнуть, хотя, если разобраться, по чести, то за что? Разве станет он дурно себя вести в то время, когда человек хочет его накормить, напоить, почистить и погладить? Нет, конечно! Ну а если и сделает что неловко, то не по злому умыслу: играючи или нечаянно, надо так и сказать! А Филипп подойдет и — раз! — оплеуху:

— Ты меня зачем вчера укусил?

Вот тебе на: «Вчера»!.. А Анилин в это время люцерновое сено хрумкал, выбирая бустылики позеленее да посочнее. Подумал, что за это ему досталось, не понял ничего, перестал есть; а конюх еще пуще разгневался:

— Ишь разборчивый какой — ровно князь на пиру! — И опять огрел ни за будь здоров.

Но что правда, то правда: когда Филипп бывал не хмельным — лучше конюха поискать. Чистит долго и аккуратненько, приговаривает:

— Лошадь должна, как солнышко, блистать.

Ноги тепленькой водичкой окатит, а потом каждую приподымет, деревянной щепочкой подошву поковыряет и постучит по копыту:

— Привыкай, не будешь бояться, когда взаправду ковать станут.

Но такое блаженство выпадало редко. Во всяком случае, Анилину конюх запомнился иным: мрачным и грубым, с лицом небритым и опухшим. В конюшне всегда так привычно пахнет навозом, сеном и аммиаком, а Филипп икнет — винный перегар, словно яд, одно слово: недисциплинированный.

И мог бы у Анилина очень испортиться характер, стал бы он капризным и пугливым, как стали многие его однокашники, если бы не одна счастливая встреча, происшедшая совершенно неожиданно, как, впрочем, это сплошь да рядом случается в жизни.