8

8

Вернемся к спорту. В январе 1964 года меня зачислили в аспирантуру, а в мае начался тренировочный сбор для подготовки к Олимпиаде. Он проходил на Десне, в Ватутинках, в тридцати километрах от Москвы. Я не могла позволить себе жить на сборе вместе с другими участниками — мне надо было работать над диссертацией.

И вот я подбегала к метро перед самым его открытием, потом мчалась к автобусу, потом минут двадцать пешком через лес… В семь я седлала Пепла — когда другие, не спеша, шли завтракать.

В первое время со мной много и охотно работал армейский тренер по выездке Николай Алексеевич Ситько — он исключительно предан делу, готов с раннего утра и до позднего вечера ездить на лошади. Но через несколько дней я ощутила в его поведении неожиданную метаморфозу: я словно перестала для него существовать. Оказалось, руководство строго предостерегло его, чтобы он перед первенством СССР не готовил «своим» соперницу (к сожалению, ведомственные интересы порой ставятся выше интересов сборной).

Попав в сборную, я неожиданно окунулась в атмосферу страстей, которых прежде не знала. Меня огорошило, например, что некоторые — взрослые мужчины, зрелые спортсмены — внезапно перестали со мной здороваться, и я ломала себе голову над вопросом, когда и чем их обидела.

Это было, как я поняла позже, издержками того чувства соперничества, той естественной для спорта — большого спорта с его огромными моральными ставками — острой конкуренции, которая, будучи подогреваема честолюбием, разъединяет порою людей. Этого нет и никогда не было в нашей сборной за рубежом, там наши интересы едины, мы сплочены высокой патриотической целью, но дома с этим нет-нет да и сталкиваешься.

Мне повезло. Большую часть спортивной жизни я провела, многого не зная, отчасти в тепличных условиях. Григорий Терентьевич Анастасьев, незабвенный Терентьич, избавлял меня от дрязг, словно заслонял грудью. Я жила в иной атмосфере еще и потому, что дома встречалась только с чистотой и теплом, что на кафедре была необычайно дружественная обстановка.

Потому-то так больно уязвляли меня некоторые события, так помнятся они до сих пор. Окаянная ведомственная конкуренция сказалась не только в охлаждении Ситько. Дня за четыре до чемпионата страны лошадей повезли на Московский ипподром — там проводилась выездка. Поставили в конюшню. А я заболела ангиной и только накануне старта смогла выбраться к Пеплу.

Стояла жара, раскаленный воздух словно вибрировал над землей, а я бродила по конюшням и никак не могла обнаружить свою лошадь. Наконец мне показали на дальнюю: "Может быть, там". В первую секунду я его не узнала — скелетик, обтянутый кожей. Он вышел, еле переступая ногами, жадно потянулся к воде. Два с половиной ведра он выпил сразу. Его бросили без присмотра, двое суток не кормили и не поили.

Мы с ним заняли шестое место: после всего, что произошло, выше быть не могли. И на Олимпиаду в Токио не попали.

Но горечь в памяти не оттого. Она поднимается в душе, когда я мысленно вижу тот живой скелетик на четырех ножках, тянущий морду к воде.

В следующем, 1965 году я впервые участвовала в чемпионате Европы. Надо сказать, что подробности соревнований я, к сожалению, всегда помню плохо — своих баллов, например, не помню никогда. И хотя основные вехи, самые трудные и самые радостные дни, конечно, запоминаются, ход отдельных соревнований словно сливается воедино. Словно все, что было у нас с Пеплом, — это один длинный, бесконечный турнир.

И об этом, так сказать, типичном турнире я сейчас расскажу, чтобы сразу сделалось ясно, как он проходит, с чем сопряжен.

Итак, соревнования. Прежде всего важно угадать с разминкой. Мало разомнешь лошадь — плохо: мышцы не разогреются, трудно будет делать сложные элементы. Кроме того, не избавь ее от излишней энергии, она, глядишь, подыграет где-нибудь на прибавленном аллюре, а это срыв элемента, это все равно что фигуристу упасть. К тому же избыток энергии позволит ей глазеть по сторонам, остро реагировать на окружающее, и она может чего-нибудь испугаться. Разомнешь больше чем надо — устанет, будет работать вяло, и много ты у судей не получишь, и скинут они тебе баллы по тому пункту, который озаглавлен "импульс, желание лошади двигаться вперед".

Спортсмен делает разминку, что называется, по самочувствию, но лошадь-то сама ее не делает, и говорить она не умеет, и ее самочувствие надо угадать. Причем не только самочувствие — настроение. Если она взволнована, то при разминке ни малейшей резкости, только спокойствие, подавлена — надо взбодрить.

Научить человека понимать лошадь очень трудно. Не знаю, можно ли вообще этому научить. Способность к почти телепатическому контакту с животным должна быть от природы, а индивидуальный опыт лишь развивает ее. Недаром про особенно способных всадников в конном спорте говорят: "Он с чутьем".

В спортивной науке сейчас увлеклись построением неких идеальных моделей для каждого вида спорта. Не знаю, как в легкой атлетике, гимнастике или плавании, но применительно к конному спорту я моделирования не приемлю. Пусть фигура, руки, ноги, физическая сила, быстрота реакции, даже посадка будут соответствовать идеалу, но нет чутья — нет всадника. Или есть, но среднего уровня, не более.

Я понимаю, что такой тезис равносилен сакраментальному: "Ум как деньги: если он есть, то есть, если нет, то нет".

Опытный автомобилист знает, что у каждой машины свои особенности. Однако он всегда уверен в адекватности реакции: нажим на педаль газа или сцепления предполагает строго определенный ответ. Казалось бы, для всадника тоже однозначно: потянул за правый повод — пошла направо, за левый — налево. Пошла-то она пошла, но как! Одно дело — плавно вписалась в поворот, слегка повернув голову и красиво согнувшись в боку. Другое — когда только слегка скривила челюсть, подставив ее, как подпорку, ненавистному железу, и повернулась всем корпусом, прямая, точно доска. Баллы сразу летят вниз.

Словом, поскольку под тобой живое существо, то требования для получения необходимого ответа должны постоянно меняться в соответствии с десятками самых неожиданных факторов. Чутье в момент соревнований — это непрестанные микрокоррекции, причем ошибку чувствовать надо в фазе зарождения. Предугадывать ее.

Что касается идеальной модели всадника, то разве соответствует ей, например, датская спортсменка Лиз Хартель, которая после перенесенного в детстве полиомиелита с трудом передвигается на костылях? Ее сажают в седло, и она преображается. На Олимпиаде 1956 года Хартель была серебряным призером.

…Итак, соревнования. Они проходят и под проливным дождем, когда с трудом удерживаешь мокрыми перчатками осклизлые поводья, а при поклоне судьям с полей цилиндра льется вода. И под палящим солнцем, когда кажется, что единственно возможный способ существования — сидеть по горло в ледяной ванне, а надо натягивать бриджи из плотного эластика, тяжелые сапоги, фрак, и к концу езды сердце чувствуешь у самого горла.

А как избавиться от мух и слепней? Лошадь встряхивает головой, отбивает задней ногой, а судьи скидок на мух не делают.

До старта три минуты. Я оглядываю себя и Пепла.

Так, косички в гриве не растрепались, «лишнее» белое пятнышко шерсти закрашено жженой резинкой…

Тренер и помощник еще раз протирают ему суконкой шерсть.

Главный судья объявляет мою фамилию.

На Западе это звучит так: "Фройлен (впоследствии — фрау) доктор Петушкова". В большинстве стран Западной Европы наша кандидатская степень соответствует званию доктора, и это производит впечатление на зрителей и участников, тем более что за границей женщин в науке меньше, чем у нас. Надо сказать, что моя фамилия оказалась для иностранцев труднопроизносимой, и порой меня за глаза звали просто "фройлен Пепел".

Ассистент судьи осматривает железо во рту лошади: не применила ли я запрещенные правилами строгие удила или железную лопаточку, не дающую лошади перекидывать язык. Но все в порядке.

Гонг.

Подъем в галоп, и Пепел как по струнке идет по осевой линии манежа и в центре, у точки, отмеченной белыми опилками, четко, быстро, но в то же время плавно, не «клюнув», останавливается.

"Вот вам, — мысленно говорю судьям. — Вот как мы умеем".

Короткий кивок, поводья в левой руке.

Судья снимает котелок. Начало хорошее. Разбираю поводья, чтобы тронуться с места. И вдруг нас захлестывает рев прибоя. Это вдали, на дорожке ипподрома, рвутся к финишу рысаки, это кричит публика (реальный случай, который мне запомнился). Пепел обычно очень собран, а тут от неожиданности заплясал, закрутился на месте. Срыв сразу двух элементов!

Только когда шум смолк, Пепел снова мобилизовался и, пофыркивая, тронулся рысью. Перемена по диагонали на прибавленной рыси. Он еще в углу привычно просит повод, вытягивая нос и опуская вниз шею. Распластавшись, словно летит над землей из угла в угол манежа.

Еще серия элементов. Чувствую, возбуждение прошло. Пепел начинает подхалтуривать: прибавляет ровно столько, сколько сам считает нужным. Ковыряю его шпорой с того бока, который не виден судьям, — маленькая хитрость. Но английскому анекдоту: "Сэр, почему у вас только одна шпора?" — "А вы думаете, что, если заставить одну половину лошади двигаться быстрее, другая будет отставать?"

Пепел, слегка крякнув, не прибавил ни на йоту. Он у меня профессор — прекрасно знает, что во время соревнований никакие наказания ему не грозят. Он работает честно и добросовестно, но чуть-чуть излишне самостоятельно, словно говоря своим поведением: "Я прибавил, и хватит, а если тебе еще надо, это уж, извини, слишком".

Правда, в чем я не могу его упрекнуть, так это в отсутствии внимания к моим действиям. Многие лошади, запомнив программу, усердно и услужливо начинают сами каждый следующий элемент — начинают, когда еще не подготовлены к нему, на метр-полтора раньше нужного места. Таких забот с Пеплом я не знаю. Он чутко ждет сигнала к каждому переходу, хотя езду тоже знает и помнит.

Однако ленца, с которой он сегодня бежит, действует мне на нервы. Давлю ногами изо всех сил его бока, позади только половина программы, а я уже устала, и впереди самые трудные элементы. Пепел работает очень четко, но вяловато, хотя при такой жаре его понять можно.

Переход в шаг. Ну вот, секунд двадцать передышки — шагом сам пойдет.

Снова подбираю поводья, стискиваю бока. Пассаж… Пиаффе… Вот негодяй, совсем замер, еле ногами перебирает, а ведь так хорошо на разминке делал!

Менка ног. Здесь он часто врет. Когда-то это был его коронный номер, но однажды я заболела, и на него посадили другого всадника — мужчину: команде на соревнованиях нужен был зачет. Вместо того чтобы попытаться подстроиться к лошади, всадник взялся за один день переделать "под себя" Пепла. Он предъявлял иные требования и по-иному, чем я. Лошадь не понимала, чего от нее хотят.

Когда я срочно сбила температуру и пришла, Пепел категорически отказывался делать менку ног. С тех пор его будто подменили: в последующие десять лет можно по пальцам пересчитать соревнования, когда ему случайно удавалось пройти диагональ, меняя ногу без единой ошибки.

Правда, и я здесь уже не чувствую уверенности. Точнее, жду ошибки. А лошадь и на это реагирует.

Есть всадники, у которых лошади прекрасно работают на тренировках — кажется, равных быть не может. А в соревнованиях такая слабая езда, что диву даешься. Наверное, этих спортсменов подводит именно ожидание ошибок — богатое воображение и проистекающая от этого излишняя осторожность, которая переходит в робость, боязнь малейшего риска. Это не спортсмены по натуре. Даже если у них чутье, лучше им быть тренерами, готовить лошадей для других.

Но в менке ног на этот раз, кажется, пронесло. Все прекрасно. Остается заключительное пиаффе, и я позволяю себе немного расслабиться: сама выдохлась до предела. Пепел мокрый, шерсть под поводьями в пене…

Ох, нельзя ворон ловить! Я самую малость ослабила контроль, а он взял и стал, когда надо еще восемь темпов отбить.

Не смущаясь тем, что нахожусь под носом у судей — из двух зол выбирают меньшее, — поддеваю Пепла шпорами. Лениво отбрыкнувшись, он несколько раз переступает. Это вряд ли даже намек на пиаффе, но большего мне добиться не удается.

Пот заливает глаза. Задыхаясь от усталости и злости, кланяюсь судьям — улыбку даже не пытаюсь изобразить.

Поводья брошены, и Пепел, глубоко вздохнув, выходит из манежа с чувством выполненного долга. Сохраняя внешне полное спокойствие, я шепчу сквозь зубы: "Урод! Ишак! Скотина безрогая! Вот я тебе сейчас покажу, как не делать пиаффе! Дай только выехать за трибуны, где нас не видно".

Но стоит мне дотронуться шенкелями до боков, как бы провоцируя Пепла: пусть попробует снова схалтурить, я ему покажу! — и он легко и свободно выдает такое пиаффе, что остается соскочить, похлопать его по шее и отвести в конюшню.

Да, он у меня действительно профессор — разве можно на него сердиться?