Игорь без Наташи
Игорь без Наташи
Невский проспект
Твои глаза уютно сини,
Морщины – шрамы долголетья.
Ты жизнь прошла, свое столетье,
Об этом Бога мы молили.
Ты в душу впущена без стука,
Когда она теряет силы,
В твоих ресницах дрожь осины
Тревожной радости за внука [1] .
Начну так, как все обычно начинают автобиографию: я родился 14 ноября 1953 года в городе Ленинграде, в семье, как раньше говорили, служащих. Я младший ребенок. Володя, мой брат, старше на четырнадцать лет, он родился перед войной, в 1939-м.
Мама, хотя и называлась «из служащих», но жизнь посвятила детям. Какими-то урывками работала до войны. Потом война, эвакуация, пять лет работы в Ивдельлаге. Мама родила Вовку в восемнадцать лет, значит, в 1953-м ей уже исполнилось тридцать два года. По тем временам такой возраст считался уже слишком большим, чтобы заводить ребенка.
У меня сохранились ясные воспоминания о последней ее работе, когда она добирала крохи стажа для получения пенсии. Мне нравилась ее должность, хотя я и стеснялся о ней рассказывать приятелям, уж очень непрестижное место она занимала. Но оно для меня представляло буквально кладезь удовольствий. Мама работала микшером в кинотеатре. Микшер – человек, который убавляет и прибавляет звук. Зато я мог ходить в кино сколько хочу. На балконе стоял ее микшерский пульт всего с одной рукояткой – громче и тише. Я приходил к маме смотреть кино, садился на балкон и независимо от того, сколько зрителей собиралось в зале, выставлял звук по последнему ряду, чтобы самому хорошо слышать. В кинотеатре, не переставая, шел поток жалоб, требующих сделать звук потише, но я не сдавался. А некоторые сцены, которые мне нравились, их я мог как минимум смотреть по три раза: прежде всего те, где поцелуи, вздохи, слезы, их звучание я еще микшированно прибавлял. Моим любимым фильмом был «Фанфан-тюльпан», а в нем вздохов хватало.
Отец у меня на первый взгляд казался простым рабочим, но его предприятие носило гордое название «СпецСМУ управления культуры». Впрочем, у нас в те годы каждая вторая контора называла себя «спец». В чем заключалось папино «спец», я понял позже, и это вызывало у меня настоящую гордость. Папа, будучи бригадиром электриков, занимался ремонтом электрооборудования во всех театрах и концертных залах Ленинграда. А так как даже такие знаменитые театры, как театр имени Комиссаржевской или Ленсовета, дошли до состояния полной трущобности и проводка в них не менялась, скорее всего, с момента строительства, то есть с дореволюционных времен, то во всех этих элитных театрах папино спецподразделение занималось установкой новых проводов, розеток и выключателей. Но не только в театрах работал мой папа, он устраивал иллюминацию по праздникам на Дворцовой площади и даже занимался освещением правительственной трибуны. Это кое-чего да значило. Только спецорганизации могли доверить установку прожекторов на вождей.
Папа был электриком по призванию, поэтому до сих пор в нашей квартире в Ленинграде сохранилось одно из важнейших его приспособлений: когда входишь в туалет, лампочка зажигается сама, а на пластмассовой дощечке, прикрепленной к двери, контуром им был высверлен силуэт мамы, сидящей на унитазе, – и эта табличка, когда закрываешь на щеколду дверцу, загоралась и мигала, что означало – туалет занят. Мама этой таблички очень стеснялась. Или открываешь в комнате шкаф, а в нем зажигается лампа. До сих пор все эти папины чудеса техники работают.
В 1960 году мы перебрались в Куйбышевский район Ленинграда и поселились на Владимирской площади – это центр города. Мама работала на Невском в кинотеатре «Октябрь». Сейчас он называется очень красиво, как в старые времена, «Паризиан», и находится на пересечении Невского с Литейным проспектом и Владимирским проспектом. А до переезда на Владимирскую мы обитали в коммуналке на Петроградской стороне. Там я и родился, на Пионерской улице, недалеко от Дворца спорта «Юбилейный». И крестили меня во Владимирской церкви, что стоит напротив «Юбилейного». То есть все – и тело и душа – с рождения оказались около искусственного льда. От папы скрыли, что меня понесли в церковь, мама с бабушкой проявили инициативу. Но, скорее всего, папа был в курсе, а утверждал, что его обманули, чтобы я не подумал, будто он, коммунист, согласился с таким антисоветским решением.
За Владимирским собором, рядом с которым мы поселились, раньше находились двухэтажные монашеские кельи. Владимирский собор недавно вновь открылся для прихожан. Довольно долго в нем находился завод по ремонту печатных машинок. А кельи перестроили в квартиры для работников культуры. Надстроили их, клетушки-комнатки образовали квартиры минимум в десять квадратных метров, максимум – сорок, а надстроенные этажи дали строителям этого дома. В этом необычном доме без лифта мы получили пятый этаж, на который мама в восемьдесят лет до сих пор ежедневно поднимается. Получение новой квартиры в советское время – неописуемое счастье. Но несколько лет мы жили в абсолютно пустых комнатах, не было денег на покупку мебели.
Пять трагических историй Игоря Бобрина
Скорее всего, то, что со мной происходило, – трагикомические случаи. Все они случились в 1958 году, когда мне было пять лет и шесть месяцев. Возможно, именно в них корни моего трагикомического амплуа.
А напоминает мне об этом фотография, где папа и мама вместе с моим братом Володей. Брат – в морской форме. Правда, не в военной, а торгового моряка. Значит, он уже курсант «шмоньки». Так называли школу торгового мореходства в Риге. Снялись родители там же, уехав проведать старшего сына. А меня оставили с бабушкой Анной Яковлевной Андреевой, мамой моей мамы. Я когда-то посвятил ей стихи. Бабушка по очереди опекала то меня, то мою двоюродную сестру. Жила она на улице Щорса, в доме номер один, тоже рядом с Дворцом спорта «Юбилейный». Дом – это большая угловая семи– или девятиэтажка. Тогда он мне казался небоскребом, тем более что в нем был лифт.
Итак, начало лета, мы с бабушкой собирались уезжать на отдых. А отдыхали мы у нее на родине, в Горьковской области, в небольшой деревушке. Перед самым отъездом я пошел гулять. Мне разрешалось самому спуститься вниз и ждать во дворе бабушку. В Ленинграде погода нередко дождливая, я вышел из дома с зонтиком. Спустившись до второго этажа, я вдруг решил: а интересно, получилось бы у меня полетать? Совершенно не задумываясь я влез на окно парадного, открыл зонтик и прыгнул вниз. Зонтик, конечно, тут же сложился. Мне жутко повезло: одной ногой я упал внутрь мусорного железного контейнера, а второй – мимо него. Повезло дважды: во-первых, не разбился, во-вторых, так как контейнер оказался наполнен доверху, то меня просто выбросило из него. Но ногу я сломал. Зато меня не разрезало пополам. Замечу, что второй этаж того дома – это как третий, а то и четвертый в новостройках.
Так что жив я остался случайно, ну подумаешь – сломанная нога. Ничего страшного. Правда, тот день остался зарубкой на сердце у бабушки.
Все же мы доехали до бабушкиной деревни. Я, конечно, загипсованный. От переполнявших меня чувств – природа, свобода! – я со своим гипсом носился как сумасшедший. Однажды бабушка гладила днем белье. Белье в те времена в деревне гладили так: бабушка на печке разогревала чугунный утюг, а потом ставила его на подставку на полу. Я подставку не заметил. И когда она взяла утюг, то наступил здоровой ногой на раскаленную железную решетку. Нога тут же вспухла, бабуля дула на нее, теряя сознание. Потому что, когда она переставала дуть, я начинал орать…
На следующий день деревенские врачи сняли у меня гипс, и вновь от переполнивших меня чувств я, хромоногий теперь уже на другую, обожженную ногу, понесся по деревне. Тут же на меня напала свора собак, и одна из них меня укусила. Далеко от больницы я не убежал, там же мне назначили сорок уколов от бешенства, причем в живот. Бабушка, наверное, уже не знала, что со мной делать, все эти события происходили в течение полутора-двух месяцев.
Наконец мне закончили делать уколы, вторая нога зажила, я снова почувствовал полную свободу. Очередной эпизод произошел на деревенской танцевальной площадке. В ее центре большей частью танцевали девчонки с девчонками. Вдоль площадки огромная скамейка, а я стоял, чтобы все видеть, за ней. На скамейке девочки сидели, мальчики подходили, их приглашали. И когда последнюю девочку уводили, она встала, задела ногой скамейку, и та, вся окованная железом, упала мне прямо на голеностопы. Они тут же вздулись, и я снова охромел на две ноги.
Вскоре дело дошло до последнего, пятого несчастья. Когда я вновь смог ходить, то помогал двоюродной сестре Тане собирать в поле ромашку. Потом Таня уезжала в город, ромашку сдавала в аптеку и покупала на вырученные деньги мороженое себе и мне. Сестра возвращалась на электричке, в ней свое мороженое съедала, другое везла для меня. Мне полагалось ждать ее около станции, до деревни она бы мороженое не донесла: жарко. Я доползал до станции и ждал этого вагона проходящей электрички, чтобы успеть съесть мороженое. Иногда у меня возникало подозрение, что Таня все-таки половину моего слизывала, объясняя его неровности тем, что оно уже подтаяло.
Вот как-то сижу я на платформе в ожидании электрички, разглядываю свои опухшие голеностопы, мимо проходит поезд. Как сейчас помню, Горький – Ленинград. Я в пять лет уже свободно читал. И только подумал: родное едет, и тут же получил точно в лицо выброшенный кем-то из окна помидор. Сижу, плачу от досады, весь залепленный гнилым помидором. Ну нельзя, чтобы так подряд не везло, и надо же… последнее получил от питерского поезда. Учился бы в школе, сочинение получилось бы замечательным: «Как я провел лето»…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.