ГЛАВА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Несмотря на прерывистый, крикливый, взволнованный голос, раздающийся из радиоприемника, Жан все же услышал автомобильный гудок, который донесся через открытое окно с улицы. Торопливо подбежав к окну, он высунулся наружу.

Так и есть, это гудок «ситроэна», но машина проехала мимо, не останавливаясь перед домом. Жан обернулся.

На другом конце комнаты, возле приемника, не в состоянии перекричать его, Гийом вопрошающе жестикулировал.

Жан отрицательно покачал головой. Нет, это еще не машина Рафаэля. А между тем накануне вечером, когда они расставались на стадионе «Ролан Гарроса» [Специальный теннисный стадион в Париже.— Здесь и далее прим. пер], Рафаэль обещал заехать за ним.

Однако он уже опаздывает на четверть часа.

Голос диктора по-прежнему раздавался на всю гостиную. Она еще родителями Гийома была заставлена старомодной мебелью, бронзовыми изделиями, покрытым вышитой дорожкой пианино. По стенам между лепными орнаментами 1900 года висели грязные от времени картины, изображавшие аллегорические фигуры римских воинов и пасущихся возле большой лужи коров.

— Подача Франкони. Первый мяч. Нет! Второй мяч, такой же стремительный. Он угодил в самый угол квадрата. Мяч правильный. Рейнольд принимает его и бьет в правый угол. Франкони предвидел это. Он выходит к сетке и ударом с лёта пытается убить мяч. Но американец на месте: в свою очередь, он принимает мяч с лета и бьет длинным ударом по линии. Франкони достает мяч и отвечает слева косым. Оба игрока стоят лицом к лицу, как бы обмениваясь ударами рапиры.

Рейнольд... Франкони... Рейнольд... Франкони...

Вы слышите глухие удары ракеток по мячу... О!.. Рейнольду удается блестящий удар... Он выигрывает мяч... Счет игр в четвертой партии пять — три. Ведет Рейнольд.

— Да, так это и было! — подтверждает Гийом.

— Довольно! Выключи приемник! — кричит Жан.

— Ты не хочешь слушать?

— Какой смысл? Я же присутствовал.

Гийом с сожалением поворачивает ручку. Голос, записанный на пленку и рассказывавший о ходе центральной игры вчерашнего дня, замолкает. Наступает полная тишина, тягостная, необычная тишина в этой старой гостиной, куда уж не вернется посидеть господин Латур, скончавшийся пять лет назад; не приедет, наверное, и парализованная госпожа Латур, которая живет теперь в ветхом домике в Сэнте.

Гийом не внес никаких изменений в эту старую квартиру, где он жил с самого дня рождения. Он сделает это позже, если найдется время, да и если такая мысль придет ему в голову, ибо ему так привычна вся эта обстановка, что он уже не замечает ее, не страдает больше от ее тоскливого и тягостного уродства. У него другая забота — его медицина.

Он чересчур занят вне дома: больница, пациенты... да и слишком много книг поглощают его внимание, когда по вечерам он возвращается домой... когда возвращается, а не остается на ночь в голом зале дежурных ординаторов, наполненном лишь запахами эфира и формалина.

Гийом приютил Жана на время его пребывания в Париже. Разве не был он лучшим другом Жана в Сэнте, когда они были детьми? Разве можно было допустить, чтобы Жан остановился где-нибудь в другом месте, а не у него?

Жан тоже ничего не замечает. Какое ему дело до того, что к репсовым креслам приделаны кисточки; что бронзовый экран, которым пытаются скрыть камин, плохо позолочен, нелепой формы; что ярко-красный абажур высокой стоячей лампы отделан уродливыми деревянными бусами, напоминающими цветные слезы, что этот абажур не менялся с 1926 года? Мысли Жана витают в другом месте. Они на «центральном», на стадионе «Ролан Гаррос», где он вскоре будет сражаться. Уже два дня его мышцы и сердце живут напряженной жизнью.

Рафаэля все еще нет. Между тем Жан должен в четыре часа играть на стадионе. Значит, нужно, чтобы уже к трем он лежал на столе массажиста и предоставил свои мышцы Лонласу, бывшему бегуну, который умеет придавать им такую упругость, подготовлять их не только к рывку, но и к длительному усилию. Ему нужно надеть теннисные трусы, свои белые туфли на каучуковой подметке, а главное — сосредоточиться, добиться той внутренней собранности, которая на корте удваивает его силы, помогает ему думать, напрягать всю свою волю. Эта собранность наподобие чуда вселяет в Жана веру в себя, превращает его в человека, угадывающего, понимающего, действующего, еще даже не осознав, что он делает. И это в десятые, быть может, сотые доли секунды того бесконечного времени, которое приносит победу!

Другая машина проезжает по улице. Ему не сигналят. Шум удаляется, тонет в послеобеденной тишине этого воскресного дня в Отей [Западный район Парижа].

До стадиона недалеко. Но все же чересчур далеко, чтобы дойти пешком: нельзя позволить себе сегодня такую нагрузку, когда вся ответственность лежит на нем.

Какое доверие оказали ему! Сердце его томительно замирает от ожидания. О! Его имя выделяется жирным шрифтом на первых полосах всех ежедневных газет. Готовятся специальные выпуски. Он как бы видит себя на их страницах, пахнущих свежей краской, разбросанных на креслах, на старом ковре, вытертом там, где ступают ноги. Вот он стоит у сетки, пожимая руку противника, а за ним вся толпа, должно быть, та же толпа, которая вскоре будет выкрикивать его имя. Герой!

Бедный герой, ожидающий машину Рафаэля и жадно ловящий каждый звук, как осужденный на казнь прислушивается к шуму телеги, повезущей его на эшафот!

Несчастный герой, не имеющий даже возможности найти такси, ибо в этот час они все уже взяты с бою болельщиками, устремившимися к кирпичного цвета прямоугольнику, окаймленному белыми линиями и бетонными трибунами. С трибун уже, наверное, несутся к чистому небу тающие в воздухе колечки дыма от сигарет, раздаются нетерпеливые возгласы.

Несчастный малый, вся защита которого — четыре ракетки, брошенные здесь на диван. С одной из них через несколько минут придется защищать свое счастье и свою жизнь.

На тумбочке в стиле Людовика XVI стоит черный телефон.

С утра Жан ожидает вызова. Он оставил полуоткрытой дверь из передней, чтобы услышать звонок. Так же во время завтрака он оставил открытой дверь столовой, куда госпожа Бертье подала им кровавый бифштекс с вареным картофелем, масло и немного швейцарского сыра.

Он нащупывает в кармане десять кусков сахара, которые в скором времени переложит в карман своих теннисных трусов. Сахар очень хорошо восстанавливает силы игрока, прибавляет ему энергии перед подачей, рывком.

Рафаэль все не приходит. Телефон не звонит. Он и не зазвонит. Уже не может зазвонить. Если бы Женевьева вызвала его, она сделала бы это утром или во время завтрака, в два часа. Теперь уже не позвонит. Слишком поздно. Она не вызовет его. Никогда больше не вызовет.

Он опускает голову. Машинально отвечает Гийому, который начинает беспокоиться, предлагает попробовать найти такси.

— Да, ты прав. Отправляйся!

Он слышит, как захлопывается дверь в переднюю. Жан остается один. Перед глазами его, на полу, светлый квадрат, вырисовываемый окном. Палящее июльское солнце время от времени скрывается за тучами, быть может, несущими грозу, и снова появляется из-за них еще более знойное.

Любопытная история! Как удивительно сложилась его судьба!

Он был ничем. Очень рано потерял родителей. Так бы ничем и остался, если бы воспитанник интерната Жан не познал, что значит долгие однообразные дни каникул в колледже, откуда никто не мог его взять, так как единственный дядя часто совершал далекие путешествия. От скуки Жан целыми днями бил изъеденным молью теннисным мячом о голую стенку сарайчика ракеткой с порванной струной. Так он научился свободно владеть ударом, не подпускать близко к себе отскакивающий мяч, выжидать, рассчитывать длину удара, отскок, принимать мяч слева, когда он уже почти проскочит мимо него, что теперь вызывало восторженные крики пораженных зрителей.

В то время он был лишь одиноким маленьким мальчиком. Чтобы перебороть тоску, найти точку приложения своей бьющей через край жизненной энергии и потому, что у него не было друзей, партнера, он яростно бил по мячу, который неизменно отсылала ему стена. Бил по неугомонному, мятежному мячу и очень скоро научился с ним справляться.

Случилось так, что каникулы, проведенные в одиночестве или почти в одиночестве, решили его судьбу.

Однажды летом дядя уехал в Швейцарию. У него были дела в Женеве и в Лозанне. Вероятно, его мучили угрызения совести от того, что он так мало занимается ребенком. Он поместил мальчика к маристам [Члены монашеского ордена] в Фрибуг, рассчитывая, что таким образом сможет время от времени его навещать. Незачем и говорить, что из этого ничего не вышло. Дядя побывал у него только один раз, и то всего два часа.

В прекрасном колледже, где мальчик теперь находился, учащиеся жили в небольших, стоящих недалеко друг от друга домиках. Между домиками была проложена лыжная трасса. Спорту здесь уделяли столько же внимания, сколько и учению. Хороших игроков в футбол здесь ценили не менее, чем первых учеников по латыни. Зимой каждую неделю устраивали альпинистские походы: подъем на Шиниг-Платте, на Юнг-фрау. Летом в распоряжении молодых людей было четыре теннисных корта.

Во время летних каникул колледж пустовал. Никого, кроме Жана и еще одного мальчика, в нем не было. Но и мальчик этот был не его возраста, ему было лет восемнадцать.

Звали юношу Империали. Это был распущенный человек, и его заперли здесь в наказание за глупости, которые он наделал. В прошлом году он еще блистал в Милане, Турине, Риме. У Империали были тонкие, правильные итальянского типа черты лица. Красавец, баловень женщин, он считал себя вправе транжирить их деньги, принимать от них подарки и относиться к ним с царственным пренебрежением. Прославился он еще и тем, что, одержав победу над всеми своими противниками, выиграл первенство университетов по теннису.

Целебный летний отдых у маристов без права отлучаться — разве только тайком в лесочке встречаться с девушками из близлежащей «академии Сент-Круа», которым он кружил голову,— казался ему невыносимым. Он был здесь лишен даже тенниса. Никого здесь не оставалось из его партнеров, а отец строго-настрого запретил принимать участие в каком-либо соревновании. Для юноши пребывание в колледже стало почти тюрьмой.

В то время как взаперти, под надзором преподавателя Империали зубрил (он должен был в октябре сдавать экзамены, которые, конечно, не выдержал в конце учебного года), Жан в одиночестве бил по своему мячу об стенку.

Однажды в полдень, выходя с занятий, итальянец заметил его. «На худой конец, не поставить ли этого юнца против себя? Все же это лучше, чем ничего,— подумал он.— По крайней мере, можно будет потренировать подачу, раз малый будет тут, чтобы возвращать Мячи».

Несколько минут Империали присматривался к Жану. Никогда еще он с ним не говорил, разве только иногда просил его за столом передать соль или пиво или принести какую-нибудь вещь, которую забыл захватить.

Мальчик неплохо справлялся с мячом. Но в его игре не было размаха, все еще было весьма примитивно. Машинально Империали посоветовал Жану:

— Поставь как следует большой палец! Больше разворачивайся! Ты слишком близко подпускаешь мяч.— Жан покорно послушался. Ему была известна теннисная репутация итальянца.

— Ты уже играл в теннис?

Жан весь зарделся:

— Нет, никогда. Только так, у стенки.

— Ты довольно поворотливый.

Империали исчез. Через минуту он вернулся с коробочкой новехоньких шлезингеровских мячей и с двумя ракетками:

— Пойдем!

На корте, проверив высоту сетки,— на своей стенке в Сэнте Жан на положенной высоте попросту провел черту,— итальянец начал посылать ему мячи.

Они прилетали стремительно, резко, траектория их была такой короткой, что Жан не успевал к ним подбегать. Мячи обманывали его, и он ни до одного не дотронулся.

— Кати мне мячи под сеткой! Ты не сможешь их перебросить.

Империали играл лишь для собственной забавы, пробовал разные удары, направляя мячи по линиям. Удары его были точны, неотразимы. Жан с грустью понимал, что Империали это скоро надоест, он вернется к себе в комнату, унесет свои ракетки, мячи, а он, Жан, снова останется один со своим старым решетом.

Жан старался изо всех сил. Наступила его очередь подавать, и, после того как несколько жалких мячей не перешли сетку, Жан приловчился, начал понемногу привыкать к ритму и рассчитывать расстояние.

Империали принимал мячи, возвращал их. Один раз он даже промазал, так этот мяч был стремителен. Итальянец засмеялся, похвалил. Через несколько дней Жан уже мог оказывать ему сопротивление. Тогда, сначала с большим снисхождением, итальянец взялся за него, но скоро он всерьез заинтересовался Жаном и начал находить его даже одаренным. Каникулы вдруг показались ему менее скучными, приобрели для него какой-то смысл. Вскоре оба уже начали играть по-настоящему — это стало удовольствием и для старшего. Чтобы выучить Жана играть, он проявил немало старания: учил его тактике игры, как выполнять удар, объясняя, что надо принимать в расчет не только ширину корта, но и его длину; рассказал, как обвести противника или укоротить мяч. И все время Империали твердил мальчику, что одной силы мало,— преимущество дает сообразительность. Победу приносят хитрость, уловки, внезапное наитие — то вдохновение, которое, как и все остальное, является плодом учения, ибо теннис — это такое же мастерство, как и строить дом или писать роман.

Когда в сентябре они расстались, Жану, который был на шесть лет моложе итальянца, еще не удавалось выиграть у Империали ни одной игры, но он часто уже проигрывал с минимальным счетом. Молодой человек проникся нежностью к пареньку. Он привязался к нему, учил его всему, чем сам овладел, потому что знал: это не пропадет зря. Каникулы, те самые каникулы, которые должны были явиться для него наказанием, в конечном счете пронеслись очень быстро. В последний день Империали подарил Жану одну из своих ракеток, и они расстались, горячо пожав друг другу руку (учитель — гордый своим учеником, Жан — полный признательности), и поклялись встретиться.

Встретиться им так и не пришлось. Империали — чудом или потому, что попал на влюбленного в спорт преподавателя,— выдержал экзамены. Семья подарила ему «бугатти» [Французская спортивно-гоночная машина.]. Три месяца спустя он на ней разбился. Об этом сообщили газеты, но не у нас, не в нашей стране. Жан на свои письма так никогда и не получил ответа. Он навсегда остался с мыслью, что его юный учитель забыл своего ученика.

После Швейцарии Жан вернулся во Францию и поступил в интернат провинциального колледжа, где суп — жалкая похлебка — мало способствовал наращиванию мышц, помышлять же о спорте было по меньшей мере смешно.

О теннисе не могло быть и речи. Однако на крытом цементированном школьном дворе была стенка. Пришлось копить деньги, чтобы приобрести подержанный теннисный мяч. Он весь размяк оттого, что отслужил два сезона. Но какое это имело значение! В Жана буквально вселился бес. С наступлением лета упорство тринадцатилетнего подростка и знания, приобретенные благодаря Империали, дали ему возможность начать карьеру теннисиста.

Одна парижская газета организовывала теннисный турнир. Любой игрок мог принять в нем участие в одной из трех категорий: ветеранов — свыше сорока лет; юношей — от двенадцати до шестнадцати лет и остальных — категории, включавшей все промежуточные возрасты. Из последней категории, как надеялись устроители, должен выявиться новый талант.

Отборочные соревнования проводились в каждом городе. В Сэнте их собирались провести в июне, как раз перед самыми каникулами. Ах, как Жану хотелось принять в них участие! Но невозможно.

Да, невозможно. Во-первых, у него не было необходимых для участия в соревнованиях денег, небольшой, правда, суммы, но все же суммы, которую надо было приложить к листку заявки, вырезанному из газеты. Во-вторых, потому, что в июне — и, должно быть, все лето — он будет узником за высокой оградой школы. Никогда ему не позволят выйти... в особенности чтобы «играть»!

У него не было денег! А между тем он до того горел желанием «включиться», что после долгих колебаний однажды вечером заполнил листок заявки:

ГРЕНЬЕ Жан Феликс.

Родился... (он сплутовал слегка, прибавил себе один год, чтобы выглядело посолиднее) полных четырнадцать лет. Категория... По юношескому разряду.

Надо все же указать какой-то адрес,— а в колледже все письма проверяли,— и он написал:

«Г-ну Бартуле, с просьбой вручить адресату». Бартуле— это было имя привратника. Он слышал от старшеклассников, что на его адрес они получали свою любовную переписку. Старик отдавал им письма, если они потихоньку подкупали его. Написав адрес, Жан задумался.

Сумма, которую надо приложить, чересчур для него высока, никогда он ее не соберет. Что делать?

Устроителем этих встреч под вывеской газеты был в свое время известный игрок. Быть может, такой человек поймет его? И внезапно Жана осенило. Он решил написать ему.

Это было весьма наивное, но трогательное письмо. Он вложил в него всю свою горячность, высказал всю свою веру в игру, которая была для него не просто игрой, а чем-то большим,— такой она требовала сноровки, сообразительности, силы характера, такой подъем духа она вызывала в нем.

Жан волновался, ибо, если не считать встреч с Империали, никогда еще не проводил он ни одной настоящей встречи, результат которой зависел от всего умения игрока, от его воли к победе. Но, хотя и не испытав этого, он хорошо представлял себе всю сложность игры в теннис, как если бы у него был десятилетний опыт. Ведь он так часто размышлял об этом!

Когда письмо ушло, его одолели сомнения.

Никогда бывший чемпион не ответит. И все же, поколебавшись немного, он отправился повидать дядюшку Бартуле, чтобы предупредить его на тот случай, если, быть может, все же для него прибудет письмо.

Старый плут намекнул на существование какой-то подружки, что заставило Жана покраснеть. О! Знал бы только старик!.. Ответ пришел, но не тем путем, каким он ожидал. Однажды утром директор колледжа вызвал Жана. В руках он держал письмо на бланке министерства народного образования. «Бывший игрок» пользовался в этом министерстве большим весом. В письме, написанном от имени заместителя министра, выражалось не только пожелание, но и уверенность, что г-н Директор окажет всяческое содействие теннисной карьере юного Жана Гренье, у которого, как о том известно в верхах, большие способности к этой игре. Франция хочет создать, в особенности среди юношества, питомник будущих талантов. Возможно, Гренье из числа таковых. Из казенного жаргона и стереотипных фраз явствовало лишь одно: Жан зачислен участником турнира и если в Сэнте он сумеет выйти в финал, то для поездки в Париж ему будет оказано содействие.

В директоре колледжа боролись два чувства: презрение, с которым он относился ко всяким физическим упражнениям, и в то же время боязнь не угодить начальству. Скрепя сердце он согласился с предложением министерства. В ту ночь Жан не спал.

День местных отборочных соревнований наступил очень быстро. Предстояло много игр. И директор не мог допустить, чтобы один из его учащихся в самый разгар переводных экзаменов несколько дней подряд отсутствовал в колледже. Он договорился с организаторами соревнований. Бог мой! Что может быть проще? Устроить сразу встречу юного Гренье с игроком его категории, известным во всей округе силой своей игры. Жан сразу же будет выбит из соревнования — на этом все и кончится.

Так получилось, что вызванный 19 июня в клуб города Сэнте, куда ни разу еще не ступала его нога, Жан первую же игру сыграл с Жильбером Сарнаком.

Сарнак, юноша пятнадцати с половиной лет, был сыном крупного винодела, производившего знаменитый коньяк, который назывался его именем.

Жильбер играл в теннис уже давно. Он хорошо преуспевал в этом, и, так как это льстило его отцу, ему ни в чем не было отказа: для него в самом родительском имении построили корт, устраивали встречи, приглашали тренеров. В прошлом году он два месяца провел в Париже, где ежедневно тренировался на «Рэсинге» [Известный французский спортклуб] у Мартэна Плаа [Знаменитый тренер]. Таков был крепкий, натренированный, уверенный в себе юноша, против которого выступил Гренье.

Когда Жильбер увидел вышедшего на корт Жана, он усмехнулся: с этим тощим, долговязым малым, явно моложе его, несмотря на свой большой рост, с этим нескладным пареньком ему придется бороться? Он даже не в белых брюках или теннисных трусах, а в старых заплатанных штанах и в какой-то болтающейся сверху наподобие чехла блузе; на ногах у него сандалии на веревочной подметке. Счастье еще, что это происходит утром и что появляющиеся в полдень интересные девушки, так преданно присутствующие на всех его встречах, еще не вышли со своими гувернантками из дома!

— У вас есть мячи?

Жан признался, что нет. Тогда Жильбер вынул свои мячи из коробки и с высокомерием кинул их на корт. Он поднял один и небрежно перебросил его ударом слева. Мяч возвратился с такой стремительностью и такой закрученный, что Жильбер услышал лишь, как он просвистел,— мяч упал у самой линии, в левом углу. Жильбер нахмурился. Нет, Гренье просто повезло. Вот теперь парнишка не принимает ни одного мяча. Он отыгрывает их либо за линию, либо в сетку. Ладно, можно начинать. Я с ним быстро разделаюсь!

В самом начале действительно показалось, что игра не затянется. Сын «коньячника» раз за разом выиграл шесть игр первой партии. Растерянный, несобранный Жан даже не сопротивлялся. Нет, он не умел выходить вовремя к сетке, не умел рассчитывать силу удара.

— Шесть — ноль! Партия!

Судья, который залез на свою вышку, продолжал оставаться там лишь для проформы. Он скучным голосом вел счет:

— Подача господина Сарнака... пятнадцать... тридцать... Сорок... Игра господина Сарнака.

Все же в третьей игре второй партии Жан оживился. Внезапно он начал понимать, привыкать, к нему вернулось соображение, как если бы с его глаз спала туманная завеса или он вышел из мрака на свет.

В следующей игре он сравнял счет на сорок, сделал крученую подачу и, угодив мячом в левый угол квадрата, добился «больше». Трижды он терял преимущество и потом снова вел. Со своей вышки судья крикнул: «Молодец, паренек!» Но Сарнак снова добился перевеса. Длинным ударом он закончил игру в свою пользу!

— Три — ноль во второй партии. Впереди господин Сарнак.

Все потеряно! Остается лишь подчиниться неизбежному, возвратиться с поражением в свой ужасный колледж. Подача Сарнака. К чему теперь принимать мячи?

Отчаяние овладело душой Жана. Ничего не выходит! Ничего не выходит! Никогда ничего из него не выйдет! Хоть умри!

Но вот Сарнак совершил двойную ошибку. Он даже сам засмеялся. Его вторая подача — совсем слабая. Он уже не сосредоточен на игре, не собран. Быть может, наступил подходящий момент?

Так оно и было. Жан пропустил еще эту игру, соглашаясь уступить ее. Когда в пятой игре наступила его очередь подавать, он уже был уверен в себе, во всяком случае знал, что хочет выиграть.

Теперь он стал старательным, методичным. В его ушах стоял голос Империали с его неподражаемым акцентом:

«Выходи к сетке!.. Дай косой!.. Сыграй длинно!.. Укороти!..»

Теперь он играл то удлиняя траекторию мячей, то укорачивая, обманывая противника; все удавалось ему, его словно подменили. Теперь хозяином-властелином на корте был он один. Жан навязывал противнику свою игру, свою волю. Судью на вышке охватил трепет азарта:

— Счет во второй партии семь — пять в пользу господина Гренье!

Следующую партию Жан выиграл безо всякого усилия. Все было кончено. Он пожал расслабленную руку оправдывающегося противника: «Не знаю, что со мной случилось... Невероятно!»

Но судья, который со своей вышки наблюдал встречу, знал, что игравший перед ним паренек когда-нибудь будет большим спортсменом.

Таким образом, Жан оказался одним из двух игроков города Сэнте, которые «попали» в Париж. Остановился он у Латуров. Смерть уже приближалась к господину Латуру, да и супруга его не была бодрой, но тут был Гийом, в прошлом году ушедший из колледжа и учившийся теперь в восьмом классе лицея Жансон де Сайи.

Для Жана это была незабываемая неделя. Правда, турнир подростков выглядел бедно по сравнению с блеском, который придали соревнованию молодежи, «подающей надежды». Жан проводил почти целый день на «Рэсинге», дожидаясь часа своей игры, и во все глаза наблюдал встречи других игроков. Среди них были такие, которых привлекли призы, выдаваемые газетой, но были и те, другие, окруженные легендой. Однажды он увидел Буссю. Другой раз заметил Коше. Затем как-то раз он долго-долго наблюдал за одним, уже пожилым игроком, который показался ему воплощением ловкости и изобретательности. Ему сказали, что это Боротра.

Жан благополучно преодолел восьмые и четверти финала, но проиграл в полуфинале. Он был очень разочарован, что не дошел до решающей встречи турнира. И не в том дело, что он не заслуживал этого, нет, но он был еще слишком молод — кутенок с чересчур длинными конечностями, с еще недостаточным опытом. Когда он вернулся в раздевалку и плакал, его нашел здесь тот игрок, который включил его в соревнование в Сэнте и помог ему приехать в Париж. Они долго беседовали, и игрок вернул ему бодрость, так как верил в Жана. Он обещал помнить о юноше и продолжать оказывать ему помощь. Впрочем, долгие месяцы Жан не получал от него никаких вестей. Наступили опять каникулы-тюрьма. Затем пришел октябрь, и все пошло по-прежнему. Он уже примирился с мыслью, что снова начнет сражаться с глухой бетонной стенкой, лишенной рефлексов, от которой нельзя ждать никаких неожиданностей. Но в это время скончался его дядя. Поговаривали о несчастном случае. Никто никогда так и не узнал, было ли это самоубийством. Во всяком случае, родственник этот ничего ему не завещал, не оставил даже чем заплатить за его содержание в колледже.

Жану было почти пятнадцать лет. Пришлось зарабатывать на жизнь. Одного очень отдаленного кузена назначили его опекуном. Это был старик, клерк нотариуса, проживавший в Тулузе. Одно время он подумывал о том, чтобы взять своего подопечного в нотариальную контору мальчиком на побегушках. Но Жан нашел в самом Сэнте работу, обеспечивавшую ему существование,— его приняли в универмаг. Мест в облюбованном им отделе спорта не было,— пришлось идти в жестяно-скобяной отдел.

Там он проработал всю зиму. Жалкая жизнь! Он был лишен воздуха, но все же жизнь эта давала ему свободу,— правда, пока только мечтать. Постепенно, копейка к копейке, он скопил достаточную сумму, чтобы купить ракетку, мячи и заплатить вступительный взнос в городской теннисный клуб. С нетерпением ждал он наступления весны. И вот наконец после пасхи каждое утро еще до открытия магазина он мог приходить на теннисную площадку. Играл он хорошо, и у него никогда не было недостатка в партнерах, а в субботу и в воскресенье игроки оспаривали право встретиться с ним.

В июньском гандикапе он выиграл личное первенство.

В заключительном турнире сезона он оказался сильнее всех.

Вместе с ним в играх участвовало пять или шесть неплохих игроков, среди которых находился и Сарнак, проявивший себя хорошим парным теннисистом. Благодаря деньгам торговца коньяком они организовывали выезды. Так они приняли участие в нескольких турнирах, из которых часть выиграли. Два сезона спустя, в 17 лет, Жан дошел до полуфинала в чемпионате Франции и впервые играл в присутствии большой толпы на площадках «Ролан Гарроса».

Все это потребовало от него больших усилий и внутренней дисциплинированности.

Теннис — это не игра, а атлетический спорт. Недостаточно лишь понимания игры, изобретательности, сноровки — нужна еще и стойкость. Тот, кто не играл пять сетов в ответственной встрече с ее удачами, неудачами, взлетами и падениями, не знает, чем могут быть эти часы, изнуряющие до предела как мышцы, так и нервы. Жан работал упорно, методически.

Вскоре он бросил службу в магазине, лишенном воздуха, где попеременно продавал то кастрюли, то галантерею, то мыло. Его взяли сторожем в клуб. Летом он зарабатывал достаточно, чтобы выдержать зимние месяцы.

В это время он снова встретился с бывшим чемпионом, старым игроком, который как бы видел в Жане свое продолжение. Две зимы подряд он увозил Жана в горы и учил кататься на лыжах. За эти годы Жан окреп, раздался в плечах. Он научился правильно дышать и экономить силы.

И теперь, в двадцать лет, Жан стоял на вершине славы. Это произошло в нынешнем году. В руках его было все, к чему он стремился. Все? Нет, ибо до сих пор в жизни он видел лишь один смысл — теннис, теперь он нашел в ней и другое: он знал, что любит Женевьеву.