Глава 4 Нюрбургринг

Глава 4

Нюрбургринг

1 августа 1976 года я разбился на Нюрбургринге.

Я хотел бы пояснить, какие отношения у меня сложились с Рингом. В средствах массовой информации все возвели до уровня личного противостояния и судьбоносной связи. Это полная чепуха, здесь пытаются присочинить то, чего никогда не было. Расскажу с самого начала.

Впервые я познакомился с Рингом в 1969 году, тогда мне было 20 лет, и я ездил в Формуле V. Нам всем очень понравилось там гоняться. Если ты вылетал, то перед тобой расступались кусты и проглатывали тебя. А потом снова смыкались у тебя за спиной, и никто не знал, где ты лежишь. Мы не считали, что это плохо, скорее, что интересно.

В начале семидесятых годов я все больше становился помешанным на Ринге — но без лишних эмоций. Я хотел ездить там как можно более идеально, и именно эта длинная трасса, больше чем любая другая, предоставляла многочисленные возможности работы над собой. Наступили годы кузовных гонок, в 1973 году я на двухклапанном BMW прошел круг за 8:17,4, о котором свидетели события еще сегодня слагают легенды. Были у меня и аварии, в 1973-м я на BRM пролетел 300 метров под откос, в 1974-м я выбил Джоди Шектера, но, в общем-то ничего необычного в этом не было.

Тогда погибало много людей, и на Ринге, и на других гоночных трассах по всему миру. Стало ясно, что если не предпринять меры по повышению безопасности, все более быстрые машины грозят истребить не только нас самих, но и весь спорт. Здравомыслящие гонщики, здравомыслящие журналисты, здравомыслящие функционеры начали работать над этой задачей, а лидером был Джеки Стюарт.

По самой своей конструкции Нюрбургринг был, конечно, наиболее проблемной гоночной трассой. 22,8 километров по лесу даже при всем желании невозможно сделать безопасными. В перспективе трассы такого типа были обречены. Но пока что в 1974 году была принята трехлетняя программа по улучшению, например, касательно отбойников. Было совершенно ясно, что по истечении этих трех лет FIA больше не выдала бы Рингу лицензии.

Потом наступил мой чемпионский 1975 год и с ним полное безумие — первый круг на Нюрбургринге быстрее, чем за семь минут. Это случилось на субботней тренировке и смогло стать возможным только под очень определенное настроение, второй раз я на такое усилие был бы не способен. Когда я проехал мимо боксов, то увидел в зеркало заднего вида, как механики замахали руками. Тут я понял, что семь минут пали — новый и окончательный (быстрее с тех пор проехать не удалось никому) рекорд гласил 6:58,6. Предыдущие минутные отметки были следующие: Херманн Ланг — быстрее десяти минут (Mercedes, 1939), Фил Хилл — быстрее девяти минут (Ferrari, 1961), Джеки Стюарт — быстрее восьми минут (Matra, 1968).

Я заставил себя сделать тот бросок в 1975 году — хотя мой мозг мне говорил: то, что ты делаешь — это безумие. По сравнению с нашими ставшими такими быстрыми машинами Ринг выглядел доисторическим, и я знал, что каждый из нас бессмысленно подвергает свою жизнь опасности.

Весной 1976 года на заседании комитета гонщиков Гран-при я предложил не ездить больше на Ринге в том году. Тогда мое предложение отклонили большинством голосов, и я согласился. Все же я видел, как много денег было потрачено на детальные улучшения. Но одного этого моего предложения хватило для того, чтобы породить легенду о вражде между мною и Рингом, хотя речь шла исключительно о целесообразности.

В 1976 году я попал в аварию, а в конце года автоматически истек срок лицензии FIA для гоночной трассы Нюрбургринг. Ко мне это не имело никакого отношения, просто случайно все так совпало.

Журналисты часто предлагали мне вернуться на место аварии, так сказать, для маленького богослужения. Не знаю, чего они при этом ожидали — что я не выдержу натиска эмоций и разрыдаюсь? Или что я вдруг резко вспомню, как все было? Когда же я действительно стою на том месте, в этом легком левом повороте, который мы всегда проходили на полном газу, и говорю: «Ага, вот площадка для гриля», то они думают: до чего хладнокровен этот Лауда.

Я не становлюсь сентиментальным только потому, что стою на этом месте. Могу придти еще пятьдесят раз, но уверен — во мне ничего не шевельнется.

Мои воспоминания о событиях до того и после — фрагментарны, а в промежутке — абсолютно ничего. Большая черная дыра.

До того. Прибыв в четверг, я ехал через паддок на своей личной машине. Из-за небольшого затора пришлось остановиться. Ко мне подошел человек и показал через окно машины фотографию могилы Йохена Риндта. Он был просто счастлив, что смог мне ее показать. Но что он имел в виду, зачем это? Я не знаю. Я только потому об этом вспомнил, что тогда удивительно много говорили о смерти, и казалось, что некоторым людям это доставляло удовольствие.

Потом я еще помню спортивную телепередачу в субботу вечером, которую я смотрел в гостинице в Аденау. Там кто-то с пеной у рта кричал, что этот трус Лауда виноват в компании против Нюрбургринга. Парень был явно не в себе, рассказывал одну ложь за другой и закончил примерно тем, что если Лауда струсил, то лучше ему совсем завязать с гонками. Я тогда чуть не лопнул от злости из-за беспомощности, с которой сидел перед телевизором. Этот тип и сейчас еще жив, в 1985 году на новом Нюрбургринге он хотел взять у меня интервью. Я ответил ему, что пусть поищет кого-то другого и, вероятно, он до сих пор не знает, почему.

Еще я помню, что первым человеком, которого встретил в воскресенье утром, был журналист Хельмут Цвикль. Он сказал: «Обрушился Имперский мост» и это конечно было просто поразительно. Самый большой мост нашей страны через Дунай обрушился, а потому, что это было в воскресенье и рано утром, то погибли не сотни людей, а только один-единственный человек. Новость была настолько гротескной, что я даже не нашелся что ответить. Я несколько растерялся и постарался больше об этом не думать.

Последнее воспоминание о гонке — это замена шин, с дождевых на слики, и то, как я выезжаю из боксов.

Следующее воспоминание: грохот вертолета. Потом: я лежу в кровати, устал, хочу спать, ничего не знаю, скоро конец.

Только на четвертый день выяснилось, что я буду жить. Из-за вдыхания паров бензина возникли серьезные повреждения легких и крови. Ожоги сами по себе: на лице, голове и на руках, не были опасны для жизни, но зато шрамы остались до сих пор.

Слава Богу, что я тогда не мог читать газет. «Bild» поместила заголовок: «У самого быстрого гонщика в мире Ники Лауды больше нет лица — только мясо, глаза вытекли». Когда я пошел на поправку и, к счастью, по-прежнему не мог читать газет, «Bild» обрадовал заголовком «Ники Лауда выживет… но как жить без лица?» Прогноз на мою дальнейшую жизнь выглядел так: «Как же жить без лица? Как бы жестоко это не звучало: даже если его тело полностью выздоровеет, он полгода не сможет показаться на людях. Только в начале 1979 года будет готово его новое лицо. Сформируются нос, веки, губы. Это лицо вряд ли будет похоже на прежнее. Лишь по мимике и речи друзья смогут опознать гонщика».

Так что надо честно признать, что я еще легко отделался.

Как только меня смогли перевезти из больницы в Маннхайме в Зальцбург, это было где-то через две недели, я дома посмотрел единственную видеозапись аварии. Один пятнадцатилетний паренек стоял совсем один в лесу и снимал на 8-миллиметровую камеру. Видно, как машина внезапно свернула вправо, пробила ограждение, врезалась в откос, и ее отшвырнуло на другую сторону. Все это произошло на скорости примерно 200 км/ч. В этот момент у машины оторвался бензобак. Потом можно было увидеть, как в лежащую поперек трассы Ferrari врезалась машина Бретта Лангера, и ее протащило еще сто метров дальше, потом вспыхнуло пламя. На фотографиях и других записях видно, насколько беспомощны были маршалы без огнеупорной одежды. Как другие гонщики — Ги Эдвардс, Бретт Лангер, Харальд Эртль — пытались меня спасти. И с каким презрением к смертельной опасности мой настоящий спаситель Артуро Мерцарио бросился в пламя и расстегнул ремни.

Когда я смотрел этот фильм в первый раз, то, конечно же, знал, что это происходит со мной, что это я. Однако по восприятию это была ужасная авария, которая произошла с кем-то другим. Я не мог отнести к себе происходящее на экране. Не осталось ни воспоминаний, ни какой-либо связи. Как будто речь идет о ком-то совершенно чужом. Поворот, удар, скольжение, огонь — «посмотри на него, посмотри на него!»

Не было никакого официального заявления по поводу причины аварии. Ferrari не высказались и мне, конечно, тоже нечего было добавить, так как мои воспоминания полностью стерлись. Сегодня я могу сказать, что послужило наиболее вероятной причиной аварии. Эта версия совпадает с той, которую с самого начала высказал мой тогдашний главный механик в Ferrari Эрманно Куоги. Он считает, что сзади у мотора вырвало правый продольный рычаг подвески. Двигатель является несущим элементом и соединен с подвеской колес магниевой деталью. Если эта деталь, продольный рычаг, сломается, то заднее колесо потеряет поддержку, вывернется и начнет влиять на управление машиной. В результате получится именно тот эффект, который приведет к неожиданному отклонению вправо. Подобные поломки у нас в Ferrari были и раньше, Куоги знал это совершенно точно.

Однако непосредственно перед тем я наехал левым передним колесом на поребрик. Так не было задумано, но ошибка очень незначительная и безобидная, так как поребрики на Нюрбургринге расположены под очень плоским углом. Но, возможно, машина при этом получила удар, который передался назад.

С тех пор я всегда утверждал, что авария не оставила длительных последствий на моей душе, характере или поведении. И это верно, хотя я и не совсем уверен, в какой степени этот фейерверк иногда действует на мое подсознание.

В сущности, мне очень помог мой талант управлять эмоциями с помощью трезвых рассуждений. Нет ни малейших причин комплексовать, если у тебя не хватает половины уха. Посмотри в зеркало — вот так ты выглядишь. Если кому-то ты поэтому не нравишься, тем хуже для него. Из моей лысины я даже сделал добродетель и получал деньги от Parlamat за постоянное ношение кепки. И после моего ухода из гонок кепка приносит мне тот же доход.

Авария не преследует меня, не бежит за мной, ни в мыслях, ни в снах. Поскольку, когда вспыхнул огонь, я был без сознания, то и не осталось никаких воспоминаний. Только один единственный раз высвободились ассоциации, связанные с тем, как я боролся за свою жизнь, это было в 1984 году на Ибице.

Один наш общий с Марлен друг оставил у нас дома сигарету с марихуаной. Для Ибицы это совершенно обычное дело, но не для нас. Я всегда держался на расстоянии от любых видов наркотиков, они меня не интересуют. Но по какой-то причине, просто под настроение, мы с Марлен тогда выкурили эту сигарету.

Мы сидели у нас в гостиной, и первые двадцать минут не происходило совсем ничего. А потом оно накатило и притом настолько интенсивно, что я понял — в этой сигарете было что-то более крепкое, чем просто в обычном для Ибицы косяке. Мы болтали о какой-то чепухе, глупо и все больше смеялись. Марлен вообще не могла больше сдерживаться. Я же лежал на диване, и мое тело казалось таким тяжелым, что я вообще не мог пошевелиться. Было чудесно так тупо лежать, вывалив язык изо рта.

На Марлен оно, похоже, меньше подействовало и, внезапно, придя в себя, она начала беспокоиться о моем состоянии. «Сконцентрируйся», — сказала она, — «сконцентрируйся, сделай что-нибудь»! Но я просто лежал и был счастлив. Единственное, что я смог сказать, было: «Надо отсюда выбираться!» Каким-то образом я тоже почувствовал, что что-то пошло не так, но мне было слишком приятно, чтобы сопротивляться.

Марлен не сдавалась: «Сделай что-нибудь, сделай что-нибудь! Давай, щелкни пальцами!» Я посмотрел на два своих пальца и попытался сложить их для щелчка, но все время промахивался. Марлен обеспокоилась еще больше, начала паниковать. «Давай поговорим о чем-нибудь», — сказала она, — «подумай о чем-нибудь! Кто изобрел пенициллин?» «Господин Пенициллин», — ответил я. Я совсем потерял контроль. Внезапно я понял, — Нюрбургринг, больница, вот так оно было: я падаю в дыру. Навзничь, переворачиваясь, я падаю в огромную дыру, и там будет очень хорошо, всему наступит конец. Я сказал Марлен: «пожалуйста, оставь меня умирать, это так прекрасно, хочу упасть в эту дыру.» Я почувствовал, что падение пройдет в полной невесомости, точно так же, как и тогда, в отделении интенсивной терапии.

«Прекрати эти глупости», — сказала Марлен. Я с трудом выбрался на поверхность, потом попытался изобразить движения одного чахоточника, которого мы оба знали, потому что он каждый день бегал по Ибице. Марлен на какое-то время оставила меня играться, потом сказала: «пойдем спать.» Я пошел в ванную и был просто поражен стоком раковины, снова дыра, я уставился в нее и… оооох… я снова падаю. Но теперь Марлен уже не оставляла меня одного и сразу же дала пинка под зад: «прекрати, идиот!» Мне ситуация совершенно не показалась смешной, все было совершенно серьезно: вот дыра и я хочу в нее упасть, так же, как тогда, после аварии. Тогда меня заставили снова думать обрывки разговоров врачей, Марлен, и я постепенно смог осознать ситуацию и собраться с силами. Я хотел жить, должен был занять чем-то свой мозг и не мог позволить захватить себя приятному желанию упасть в дыру. Вот то, как я смог ухватиться за связь с настоящим миром — это были разговоры между людьми — и помогло мне выжить.

Спал я отвратительно и на следующее утро был все еще не в себе. Я поехал в Санта Ойлалию, зашел в кафе и с тупой улыбкой начал рассматривать людей. Теперь мне было уже не так плохо, скорее удобно. Как бы то ни было, когда я полностью пришел в себя, то поклялся больше никогда не прикасаться к этому дерьму.

Однако я понял, что этот дурацкий косяк вызвал точную копию моего душевного состояния на Нюрбургринге. Так, впервые за девять лет, меня настигли нежелательные ассоциации с аварией.

Физические же последствия были несколько сложнее, не считая быстрого восстановления внутренних органов.

Сгорели оба века, и шесть врачей высказали шесть различных мнений о том, как следует делать операцию. Я выбрал глазного хирурга из Сан-Галлена. Он взял кожу с участка за ушами и использовал ее в качестве век. Пару лет все работало отлично, но в конце 1982 года начались проблемы с правым глазом. Нижнее веко закрывалось не полностью, ночью на глазу оставалась щелка, и он воспалился. Я выбрал самого знаменитого человека в этой области — Ива Питанжи, которого, как я слышал, называли «Микеланджело пластической хирургии». Живет он в Рио, но я поехал в Гштаад, чтобы покататься вместе с Микеланджело на лыжах. Его глаза загорелись при виде меня. На мою проблему? — правое нижнее веко? — он едва взглянул, зато все остальное понравилось ему намного больше: половина моего правого уха, мои брови, мои шрамы от ожогов. «Чудесно», — сказал он, — «для правого уха мы возьмем кусок ребра, с затылка волосы для бровей и заодно исправим лысину с правой стороны, туда мы сделаем трансплантацию отсюда вот сюда, и так далее.» Он был счастлив.

Мне понадобилось полчаса, чтобы объяснить ему, что через три месяца начинается гоночный сезон, и все, что я хочу, это привести в порядок мое правое веко. Это и так займет достаточно много времени, и мне не нужно новое ухо из куска ребра. Он был очень разочарован, что мне хотелось сделать не полный техосмотр, а всего лишь 500-километровую проверку, но все же мы договорились на январь 1983 года и мы с Марлен и Лукасом полетели в Рио. Для Лукаса это был первый полет вообще, и уже поэтому все прошло очень весело.

В клинике меня поместили под наркоз и, проснувшись четырьмя или пятью часами позже, я обнаружил, что оба моих глаза были перевязаны. Мне было плохо от наркоза. Через три дня мне разрешили вернуться в отель, непрооперированный глаз открыли, правый остался перевязанным. Полоску кожи примерно два сантиметра на пять миллиметров пересадили с затылка на веко и для обеспечения неподвижности сшили верхнее веко с нижним. Процесс выздоровления прошел хорошо, новый кусок кожи не был отторгнут, и через неделю швы убрали. Тут я испугался: я ничего не видел, совсем ничего. Глаз покраснел, загноился, и я обязательно хотел показать его окулисту. Проблема была в том, что впервые за много лет левое веко правильно закрывалось и глазное яблоко терлось о него. Но пару дней спустя все пришло в норму, и с тех пор у меня нет никаких проблем с глазами.

Остальные последствия аварии — ухо, на лбу и на голове — я не хочу оперировать. Пока все работает, пусть остается как есть.