РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ ИССЛЕДОВАНИЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ ТАЙЦЗИЦЮАНЬ И КИТАЙСКАЯ КУЛЬТУРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ

ИССЛЕДОВАНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ТАЙЦЗИЦЮАНЬ И КИТАЙСКАЯ КУЛЬТУРА

Культурные основания тайцзицюань

Если духовная традиция есть прежде и превыше всего тайна и подлинное «сокровище сердца», то проблема современного человека, желающего разгадать секрет неиссякаемой силы традиции, заключается не столько в недостатке знаний, сколько в умении слушать, то есть внимать с ученической доверчивостью и смирением всему, что ему передается (именно: пере-дает себя) из глубины времен; внимать всем бесчисленным отблескам внутреннего света умудренной души, «сиятельной точке» (традиционное китайское выражение) нашего первичного самообраза, в котором «ничего не рождается и не умирает».

Этот духовный свет рассеян в легендах и безымянных речениях, видениях и житейских анекдотах, в облике, поступках, даже в последних мелочах быта великих людей – во всем, что составляет предание. Предание есть то, чему предается духовная истина, когда в акте божественной свободы: она отпускается на волю в мир; оно истину оберегает и питает. И то же предание с неизбежностью истину предает в какофонии мнений света. Вот почему предание само предается суду истории.

В раковине предания вызревают жемчужины традиции. Не странно ли, что с виду хаотичный набор фактов и образов, составляющих предание, не только не раздражает нас, но, подобно сказке, властно завладевает нашим вниманием, внушает неподдельный интерес? Какой бы фантастичной и даже нелепой ни казалась сказка, мы легко принимаем на веру все ее нелепости и с безотчетным благоговением пытаемся постичь их скрытый смысл. И чем менее мы способны уяснить себе этот смысл, тем настойчивее его ищем.

Как ни оценивать такую ситуацию, она подсказывает нам по крайней мере один поучительный вывод: сама разрозненность сообщаемых сведений, их видимая, порой даже нарочитая незначительность учат понимать, что в жизни… нет ничего незначительного! Разговор о пустяках счастливо избавляет нас от мнимой, выборочной многозначительности. Мы всегда предполагаем присутствие смысла даже в бессмыслице. Вот в чем состоит, пожалуй, самая благородная работа духа: открывать великое в малом и прозревать возвышенное в обыденном.

В свете вечности и всеединства все попытки судить о важном и неважном выглядят надуманными. Но жизнь – это и не простая сумятица впечатлений, которая лишена всякой временной и пространственной перспективы и потому, в сущности, неотличима от небытия. Нет, жизнь, достойная своего имени, то есть достойная того, чтобы воистину быть, есть непостижимо-утонченный узор правды, игра граней бесконечно сложного кристалла. Как бы ни был сложен этот узор, нам дано знать, что правда жизни, подобно торжественно плывущему колокольному звону, разлита всюду и, как воздух, входит в нас с каждым вдохом, в котором мы открываемся миру, – в каждое мгновение сознательно проживаемой жизни. А значит, смысл существованию придают не знания, не то, что понято и понятно, но правильная ориентация, безупречная выверенность душевных движений, иными словами – сам путь к правде. Путь, который нужно пройти в собственном сердце. А действовать с безупречной точностью способен лишь тот, кто внутренне свободен.

Человек в конце концов велик не тем, что он сделал или чем он является, а тем, чем он может и должен стать, когда он – еще зародыш неисповедимой будущности; когда ценнее личного его личиночное. Истинное величие человека кроется в присутствии чего-то еще не свершенного и, быть может, вовек несвершаемого. И призван человек встать на путь не только бесконечный, но даже и безначальный; путь не только все завершающий, но и все предваряющий. Ибо всякое усилие самоосознания побуждает нас опознать присутствие вечного Другого – «того, кто пришел первым», и пребудет вечно. Благодаря пребыванию в Пути, мы постигаем, говоря словами древних даосов, свой «подлинный образ, который существовал прежде нашего появления на свет». А как было известно еще Будде, то, что никогда не рождалось, не может и умереть.

До сих пор мы апеллировали больше к жизненной интуиции, отчасти даже общепонятной житейской мудрости. Но высказанные выше наблюдения позволяют перейти к основным понятиям китайской метафизики, образующим в своем роде систематическое единство. Китайцы неспроста обозначали сознание словом «сердце». Китайский «сердечный разум» не склонен полагаться на данные умозрения, тем более «чистого». Он опирался на безыскусное, но по-своему мужественное восприятие и приятие жизни «как она есть». Он, как сказано в «Дао-Дэ цзине», мутен, ибо проникается миром. И сама жизнь переживается нами как динамическое и притом телесное (со)присутствие в мире.

В жизни «все течет»… Но если реальность есть перемена, бытие вещей удостоверяется именно актом трансформации всего сущего. Следовательно, каждая вещь есть именно то, чем она не является, и в конечном счете все сущее погружено в бездну не-сущего, выходит из нее и в нее возвращается. Это не-сущее, как сама сущность перемен, тоже не имеет своего бытия, а представляет собой вездесущее самоотсутствие.

Итак, бытие и небытие, или, точнее, опознанное, имеющее имя и безымянное в мире, существуют совместно и перетекают друг в друга в один неуловимый миг абсолютного превращения. Сам принцип такой связи уже Лао-цзы назвал «сокровенностью» (сюань). Такова реальность как чистая сообщительность, предел всех сообщений. Разумеется, она не имеет образа и в этом смысле «пуста», но делает возможным неисчерпаемое богатство бытия, великое разнообразие мира.

Взаимная подстановка «сущего» и «несущего», их неуследимый круговорот и составляют то, что китайцы называли Великим Путем (да дао) мироздания. В нашем опыте он дает о себе знать в чистом аффекте жизни. Более того, этот круговорот, как возвращение к изначальному, подчиняется закону самоотсутствия: сокровенное должно само сокрыться, и круговорот Пути представляет собой, по сути, противо-движение. Подвижник Пути живет «наоборот», возвращается в состояние зародыша в материнской утробе и так обретает бессмертие. Сущность же этого противодвижения и есть чистая сообщительность, безусловная или, как говорили в Китае, «чудодейственная» соотнесенность, действительная во всякое время и во всех обстоятельствах. Вот почему абстрактные, на первый взгляд, разговоры о преемственности сущего и не-сущего имели для китайских учителей всецело практический смысл. Мастер Ван Юнцюань, например, говорил о практике тайцзицюань:

«Отсутствующее – оно же наличествующее. Когда я занимаюсь кулачным искусством, ничего нет. Когда же я применяю его в деле, все есть. Наличествующее – оно же отсутствующее. Занимаясь кулачным искусством, отмечаешь, как действует воля, в каждом движении присутствует сознание, и ты стремишься, чтобы все наличествовало. А когда потом применяешь кулачное искусство, ничего нет»1.

Итак, китайская мысль исходит из онтологии множественности и прославляет живое разнообразие мира. Ее организующий принцип – не параллелизм умозрительного и эмпирического, а преломление пу-

1 Ван Юнцюань шоу ян-ши тайцзицюань юйлу цзи цюаньчжао, с. 13.

стоты Неба не просто в мир вещей, но в затейливый орнамент, узорочье Земли. Бездне не-формы соответствует пустота декорума. Поэтому китайская мысль не знает самотождественных сущностей, дуализма идеи и материи, а признает только (не)единство единого и единичного, пустоты и конкретности, составляющее природу, к примеру, жизненных точек организма в китайской медицине (даже тела живых существ китайцы классифицировали по количеству отверстий в них).

Понятие «единого» относится к числу важнейших в теории китайских боевых искусств. Это единое дано в бесконечном разнообразии его проявлений, или, точнее, отблесков, следов (никак не форм). Его классическое определение восходит к Конфуцию, который говорил, что в его жизни «все пронизано одним». Такое единое-единичное действительно пронизывает разные планы бытия, являет как бы бытийную ось, устанавливающую иерархию состояний. Китайское единое всему перпендикулярно. Но его главное свойство – «срединность», «центрированность» (чжун) как условие гармонической совместности всякого существования. Срединность – природа естественно-свободного состояния, свойственного просветленному сознанию или одухотворенной телесности, которые превзошли рамки субъективности. В своем качестве универсальной соотнесенности, всеобщего «согласия» (хэ) она предполагает безупречную выверенность, утонченную культивированность всех движений души и, соответственно, тела. Как сказано в древнем трактате «Гуань-цзы», «Если тело не прямо, совершенство (дэ) не придет. Если срединность не утонченна, в сердце не будет порядка». Правила культуры, по китайским представлениям, вовсе не противоречат человеческому естеству и, более того, требуют обостренного внимания к жизни тела!

Китайское понятие единого-единичного, таким образом, не имеет отношения к трансцендентному принципу, управляющему явлениями. Оно не требует мобилизовать силы или «собрать волю в кулак». Ибо тот, кто поступает так, теряет полноту себя и, в сущности, становится врагом себе. Ван Юнцюань особенно настаивает на том, что цельность опыта, культивируемая тайцзицюань, имеет природу «согласия в превращениях» (хуа хэ), а не собирания воедино1.

Мы можем сказать теперь, что китайское понятие Пути относится к некоему безусловному императиву жизни, ее непроизвольному и неодолимому про-ис-течению, предваряющему всякий опыт и знание. Это чистая «таковость» (цзы жань) всякого существования, в котором люди пребывают в нерушимом единстве, даже не имея между собой ничего общего. Поскольку таковость – это просто то, что не может не быть, она изначально правильна и благотворна.

Природа таковости есть, конечно, единое-единичное и абсолютное согласие, всеобщее «как», в котором уравниваются несопоставимые

1 Ван Юнцюань шоу ян-ши тайцзицюань юйлу цзи цюаньчжао, с. 7.

сами по себе величины. Каждая вещь есть именно такая, какая она есть, а в равной и даже большей степени не-есть. Тот, кто постиг в себе эту истину бесподобного подобия или «сокровенной сообщительности» (сюань тун) всего сущего, способен быть «единым во многих лицах» и длить себя в череде поколений. Он не выносит предмет подражания вовне, не лицедействует, но живет в реальности «одного-как иного» (и жу), возводит себя к самому себе (точнее, восходит от не-себя к не-Себе).

Как всеобщий принцип связи, «одно-как-иное» воплощает собой безграничную силу. Живущий им есть подлинный владыка мира, которому никто не может противостоять. А жизнь этого царя мира есть (на) следование Всепроницающему, т. е. великому пути. В пути есть только ведущий и ведомый, но они не враждуют друг с другом, ведь господином здесь оказывается тот, кто имеет больше воли к самоотсутствию, даже самоумалению перед лицом бесподобного подобия, так что в итоге самое разделение на учителей и учеников, умелых (добрых) и неумелых (недобрых) оказывается снятым, «забытым» в едином потоке жизни (см. гл. 27 «Дао-Дэ цзина»). «Неслышным велением» назвал таковость бытия даосский патриарх Лао-цзы. В другом месте своей книги (гл. 37) он говорит, что мудрый умиротворяет алчущих (т. е. подверженных себялюбию) благодаря тому, что примыкает к ним, давая возможность бессознательно приобщиться к неопределимой цельности бытия. Ибо в изначальной таковости проистечения жизни еще нет единичных «я», но все существует в-месте (одновременно своем и одном) и все уместно, все открыто всему и друг друга восполняет. Наглядным примером подобного мировидения служит многоперспективное пространство китайской живописи, где каждая вещь изображена не только в ее отдельном масштабе, но и в разных ракурсах, а все вещи соседствуют на общей плоскости картины.

Реальность – это то, что приходит (возвращается) в мир в каждый миг нашего существования. Она есть то, чего уже нет и еще нет, но – вечно пребудет. Этот императив грядущего бытия, поистине, сильнее императива Канта. Он дает быть пророческой речи: в нем слова принимают свое значение не от видимой предметности, а от зова бытия и способности сознания открыться ему. Следование Пути – способ открыться полноте жизненных свойств в себе и так войти в (со)общение с человечеством. Оно чревато всегда еще только рождающимся словом. И поэтому жизнь «в Пути» – загадка для рассудочно-замкнутого ума, занятого пересчетом наличности.

Пора сказать со всей прямотой: секрет тайцзицюань – это особое состояние всеобщей, безусловной сообщительности, врожденная всему живому способность «откликаться-соответствовать» (гань-ин) прежде появления нашего «я» и индивидуальной рефлексии. Нечто сродни «обратной связи» (fееdback), которая считается сегодня в биологии основой жизни. И поскольку бытие есть воистину событие, мастерство в тайцзицюань представляет собой только «соответствие переменам», для чего нужно уметь «следовать импульсу перемен», чрезвычайно утонченному, принципиально необъективируемому. Слово «импульс» в древности обозначало также «быть вблизи». Мы не можем ни знать Путь, ни пребывать в нем. Мы можем быть только «вблизи» правды. И оставлять себе простор для неисчерпаемых метаморфоз.

Неудивительно, что даосские мудрецы, эти «люди Пути» (дао жэнь), находятся в неоднозначном отношении с миром. Они могут выглядеть «покойным как мертвец», но в своей мертвенности «являют драконий облик» (апофеоз жизненности). Они блюдут «глубокое безмолвие», но их молчание взрывается «громоподобным гласом». Их грозный вид свидетельствует об их доброте, их щепетильность выглядит беззаботностью. Почему? Потому что они живут творческими метаморфозами жизни, отсутствуют в себе, и все происходящее с ними выводит на нечто другое, даже совсем другое. Вся их жизнь – призыв «стать таким, каким еще не бывал». Вот она, великая «форма самоотсутствия», которую ищут мастера тайцзицюань.

Взгляд со стороны всегда обманывается в человеке Пути просто потому, что последний и не имеет своей застывшей, узнаваемой формы. И заметим, что не имеющий установленного образа мудрец своей неуловимостью вселяет тревогу и страх в профана, не понимающего истины самоотсутствия, и вынуждает его ради защиты от угрозы неведомого какую-то форму принимать – неизбежно бесполезную (таков главный принцип китайской военной стратегии). Тот, кто отождествляет себя с чем-либо, кто решил, что знает себя, неизбежно проиграет. Но он лишь получает по заслугам, собственным невежеством готовит свое поражение, которое нельзя считать ни трагедией, ни даже, наверное, драмой. Ведь мудрый своим усилием духовного совершенствования лишь непроизвольно провоцирует других на самоопределение, а сам высвобождает мир «утонченных превращений», сиятельный «полдень мира», когда тени сливаются с телами, явь неотличима от сна, все равно реально и нереально.

Вот почему образ человека в китайской культуре всегда отмечен печатью кукольности, несет в себе что-то от «китайского болванчика», ведь кукла – существо хоть и резвое, живое, но пустотелое, игрушечное и притом преображающее, ибо оно представляет не индивидуальность, а родовое начало жизни. Кукла живет в сиянии праздника, как часть ритуала, утверждающего соприсутствие иного и реального. В другое время ее можно с легким сердцем сломать – хотя бы ради того, чтобы обнаружить ее пустоту. Вот почему жизнь куклы – сюжет в Китае в высшей степени серьезный, но не трагический.

Если уж речь зашла о театре и если театр есть выражение глубинных основ человеческой социальности, акт созерцания обществом самого себя, то как не сказать, что сама мимика китайских актеров, их как бы вздрагивающие, импульсивные движения, нарочито играемые, утрированные эмоции, пластические позы суть свидетельства духовного бдения, обостренной чувствительности, предшествующие предметному знанию и опыту. Оттого же они внушают образ затаенного покоя души, который дарует ясность сознания.

Итак, китайская традиция оправдывалась событием самоотсутствия. Ее истина как Путь есть глубоко осмысленное, внутренне свободное и безукоризненное, а потому неизбежное движение. Движение глубоко осмысленное потому, что оно устанавливает наше родство с чем-то, точнее, даже с кем-то, кто бесконечно нас превосходит – инвариантом всех вариаций, предком всех живущих. Французский философ Э. Левинас говорил в связи с таким движением о «литургической смыслонаправленности действия». И действительно, традиция боевых искусств в Китае, как и вся традиционная культура этой страны, выросла из размышления о роли и месте ритуала в человеческой жизни и являет собой, пожалуй, наиболее утонченный и законченный продукт такого ритуалистического жизнепонимания. Эта традиция, подчеркнем еще раз, обладает не столько познавательной, сколько именно практической ценностью и ориентируется на виртуальное измерение опыта. Она не предполагает присутствие в опыте или в тексте смысла, сводимого к субъективным намерениям автора.

Традиция передает – и вечно предает – смысл, который не принадлежит никому. Она учит не правильному знанию, а правильному действию и даже, точнее, правильной ориентации в жизни. Наследующий великому пути поступает правильно, не придерживаясь никаких правил. Китайская традиция неизменно противопоставляет Путь, с одной стороны, «учениям», с другой – техническим приемам и навыкам, часто презрительно именуемым в даосской литературе «ничтожной техникой» (сяо шу).

Путь, стало быть, не есть ни отвлеченные идеи, ни техническое знание или навык. Что же он такое? Нечто, объединяющее людей прежде и помимо их мнений, а именно: цельность и полнота спонтанно-должным образом ориентированной жизни, т. е. жизненное движение, согласующееся с природой всего сущего. Люди едины по заданной им сообщительности, которая предшествует общепонятному общению. Мы живем аффектом, действующим в нас прежде всякого знания. С этой точки зрения возможен даже, как было принято говорить в традиции китайского военного искусства, «путь обмана», поскольку обман по определению не вмещается в предметное знание (мир, напомним, есть для китайцев «обманчивый образ»).

Путь нельзя знать или описать, им можно только идти. Свойственная японцам манера присваивать приставку «путь» (до) учению религиозных сект или отдельным видам предметной практики от чаепития до спортивной борьбы свидетельствует скорее об отсутствии подлинного понимания традиции. Нечто подобное можно наблюдать и в Китае на позднем этапе его истории, в условиях разложения традиционного миросозерцания. Но понятие «путь» может быть присвоено добродетели или глубинной интуиции целого рода, ведь наследование поколений, течение самой жизни происходит помимо и прежде нашего индивидуального знания. Его вместилищем выступает свод текстов, сложившийся и передаваемый в определенном роду (со временем уже неотличимом от школы, каковая в Китае приравнивалась к семье). Как в каждом клане с его разделением на прямые и боковые ветви, этот свод состоит из безусловно авторитетного канона и отчасти сомнительных прибавлений и комментариев.

Итак, в свете китайской философемы Дао не существует универсально-отвлеченной истины. Но существует как бы «врожденное», изначально заданное откровение жизни, ибо каждому человеку в глубине его опыта доступна правда бытия, которая столь же очевидна, сколь и неизъяснима. И чем более она внятна внутреннему опыту, тем более сокрыта в предметном знании.

Даосская школа есть культивирование жизни в ее возвратном движении от природной данности к абсолютной заданности равнозначной духовной силе. Ибо нет ничего более духовного, чем жизнь в ее исконном естестве. Весь лексикон даосской традиции отсылает к этому исходному состоянию, что делает даосские тексты непонятными и загадочными для тех, кто скован своей субъективностью. Такой человек просто неспособен соотнести их с чем-либо в своем самообразе. Зато мудрый, согласно даосским заповедям, «изготавливается прежде других», «прозревает мельчайшее», «пребывает у истоков вещей» и потому всегда имеет успех (именно: всегда успевает) и «сохраняет себя в целости».

Из сказанного следует, помимо прочего, что, согласно философии Дао, ученик в известном смысле первичнее и значительнее учителя (равно как читатель предваряет писателя). Даже первый мудрец в мире наследовал кому-то. И никто из его признанных последователей не может обладать полным и окончательным знанием истины, которую он завещал им, и которую, впрочем, они вольны открывать сами в гуще повседневного существования. Предание, питающееся всеми доступными и даже явно сомнительными сведениями о правде, выразительно свидетельствует о неисправимой ограниченности знания. Правда традиции никем не предъявлена. Она только возможна. О ней можно только свидетельствовать. Или, как говорили древние подвижники Пути, истина пребывает между возможным и невозможным. Следовательно, истина неизбежна как раз в силу своей невозможности!

Боевые искусства как путь личного совершенствования остаются в Китае таинством даже для авторитетнейших мастеров – нет предела Пути. И наивность новичка в этом деле, с ученической кротостью записывающего все, что он слышит об «искусстве кулака» от учителей, оказывается сродни мудрости самых авторитетных наставников этой почтенной традиции. В их обществе, где каждая школа хранит свой секрет и каждый в конце концов стоит сам за себя, можно наблюдать то же глухое соперничество, но и ту же жажду опознания следов правды, тот же искренний интерес к чужим достижениям, как и в среде учеников. Ученичество дает ключ к пониманию тайны учительствования. Недаром наивность учеников Конфуция, простодушно записывавших свои воспоминания об учителе, породила самую мудрую книгу Китая, главный канон конфуцианства.

Поистине различие между учеником и учителем в китайской традиции – это только различие в широте кругозора: ученик видит и знает меньше, чем учитель, он больше привязан к своему частному мнению, одним словом, более ограничен и пристрастен, чем учитель, но ограниченность – точнее, сознание своей ограниченности – остается вечной спутницей совершенствующегося человека. В сущности, учитель потому и способен учить, что он лучше ученика сознает необходимость учиться. Вот почему, как говорили мастера боевых искусств в Китае, «без учителя нельзя обойтись ни дня». Учитель совершенно необходим, потому что он есть воплощение той вечной «инакобытности», которая одна способна привести к правде. Сознание обманывает себя, избирая более удобный и легкий путь. Учитель ставит границу ученику, заставляет его «идти наоборот», «действовать иначе» и тем самым – постоянно взбадривает ученика, заставляет пробудиться его сознание.

Из сказанного следует, между прочим, что отдельные школы боевых искусств не могут определить, какая из них обладает «высшей истиной», то есть какая «лучше» других. Все они находят себе оправдание в чем-то «ином», чем они есть. Отсюда и вся деликатность их взаимоотношений, отягощенных всеми тонкостями «китайских церемоний», ибо эти отношения призваны, помимо прочего, скрывать взаимное недоверие и даже, увы, неспособность обосновать в отвлеченных понятиях разумность дела своей жизни. Но отсюда и твердая убежденность в том, что «Небо не благоволит какой-либо одной школе» и что не существует «единственно верной» или «самой эффективной» системы боевых искусств, что остается самоочевидной истиной. Разнообразие же стилей и даже рознь между школами таят в себе сознание приверженности единой правде традиции, хотя сознание это остается сугубо внутренним, невыказанным. Мир подвижников Пути – семья одиноких странников.

Самая великая тайна заключается, быть может, совсем не в том, что где-то есть совершенное знание, скрытое от других. Эта тайна есть, как говорили в Китае, «чудесное совпадение» знания и незнания, ограниченного и безграничного, внутреннего и внешнего. Знак мудрости – умение воспринять явленное как отблеск сокровенного. Разнообразие внешнего мира указывает на самодостаточность внутренней правды. Как отмечал известный мастер «искусства кулака» Сунь Лутан в предисловии к своей книге «Изложение подлинного смысла кулачного искусства» (1923),

«Путь в мире – один, и хотя приемы разных школ кулачного искусства несходны, их принцип тоже един».

Сунь Лутан прикладывает принципы китайского мировоззрения к боевому искусству, когда заявляет, что все его школы «имеют своим истоком пустотно-отсутствующее и находят свое завершение в пустотно-отсутствующем». Речь все о той же полноте жизни, которая дается в своем отсутствии. Китайские описания человеческой деятельности всегда осенены какой-то неземной, «небесной» глубиной, каковая не чужда человеку и даже составляет его сокровенную суть.

В традиции боевых искусств Китая эту реальность часто называли «изначальным всеединством», «изначальным смешением всего в одно» (хунь юань). Всеединство здесь уже семантически имеет явно выраженный динамический аспект: оно предполагает знакомые нам круговорот, свертывание, служащие восполнению бытия, «согласие в превращениях». Слово же «изначальное» нередко в чисто китайском вкусе записывали сходно звучащим иероглифом, который означает «завершенность», «полноту», придавая этому понятию еще и другой, как бы тайный смысл. Что ж, альфа есть омега, отец есть сын: исток всего есть обещание законченности всего.

Проиллюстрируем высказанные соображения отрывками из интересного трактата о фехтовании, который так и называется: «Канон меча изначального всеединства», написанного, если верить традиционной датировке, в конце XIV в. В этом трактате, несмотря на его раннее происхождение, содержится глубокое и на удивление полное изложение мировоззренческих посылок тайцзицюань (существует даже школа этого искусства, именуемая «тайцзицюань изначального всеединства»). Автор трактата, отшельник-даос Би Кунь, трактует боевое искусство в категориях, так сказать, антиномического единства его внутреннего и внешнего измерений: первое воплощается в «изначальном всеединстве» и соответствует покою, срединности и внутреннему опыту, второе соответствует «первозданному началу», а вместе с ним движению, полезности и отвлеченному пониманию. Второе обусловлено первым, но существует с ним наравне. В их «сокровенном подобии» – секрет жизненности предания. Но в предании должны быть учитель (по-китайски буквально «прежде рожденный») и ученик. Приоритет в искусстве меча принадлежит, по Би Куню, «изначальному всеединству». Би Кунь пишет со ссылкой на «Дао-Дэ цзин»:

«Все мироздание - это развернутое естество (букв, тело) всеобщего смешения, и это естество скрывается в тайне. А применение изначального есть внешний облик искусства. Смешение - это согласие, а изначальное - это одно. Небо чисто благодаря этому одному, Земля покойна благодаря этому одному, а человек одухотворен тоже не иначе как благодаря этому одному. Когда эти трое входят в согласие всеединства, возникает неразрушаемое тело. Когда одно становится тремя в сокровенности изначального, является неопровержимая польза…

Во всеединстве есть покой, и благодаря нему избегаем обремененности. В сокровенности есть изначальное, и поэтому покоем управляем движением. Импульс всех действий, утонченность всех приемов проистекает из несознавания и обусловлены круговращением таковости всего сущего. Сообразно времени владеешь изменениями, сообразно силе держишь в своей власти противника. Когда постигнут секрет телесности и ее применения, познан в его вездесущности дух таковости и собрана воедино нетварная сила, тогда посредством недеяния все делается, взаимодействие покоя и движения все подкрепляет, а смена Инь и Ян находит всему применение. Как обрести тайну изначального без всеобъятного начала? Как явить благую силу всеединства без величия изначального?»

Откровеннее и не скажешь: самоотсутствие – это зеркальность, призрачность бытийного изобилия. Начало всего происходящего – точка бесконечно утончающегося само-различения, символический микрокристалл мира, где есть только отношение, соотносительность, где все исчезает прежде, чем обретает форму, и где поэтому все может быть – и не может не быть в этой абсолютной таковости бытия. Миром правит тот, кто может предвосхитить все явления; кто способен осветить светом не-субъектного разума тончайшие метаморфозы бытия, где уже (или еще) нет различия между знанием и существованием, духом и материей, где жизнь пребывает в ее абсолютной и притом динамичной цельности.

Отметим одну интересную особенность даосских текстов о духовной практике, заметную уже в «Дао-Дэ цзине»: «внутреннему знанию» или «достижению» отдается в них явное предпочтение. Нельзя стать мастером кулачного боя, не имея должного внутреннего состояния, не обретя без-

1 Би Кунь. Хуньюань цзянь цзин. // Чжунго гудянь усюэ мицзи лу. Т. 1, с. 172.

мятежного покоя в сердце. Нет ничего полезнее покоя, вроде бы не имеющего никакой пользы. Но это внимание к «внутреннему достижению» не мешает даосским авторам признавать равноценность внутреннего и внешнего аспектов мудрого действия. Здесь нет противоречия. Истина как реальность присутствия, переживаемая с неоспоримой убедительностью, обусловливает истинность ее проявления, что бы то ни было. Для просветленного взгляда изнутри вовне все явленное реально.

Правда, речь идет не о явлениях, а о чистой явленности, выразительности как таковой. Напротив, внешнее видение, знающее только репрезентацию, обречено блуждать в лабиринте рассуждений о логических соответствиях заведомо несходного: образа и его прототипа. Би Кунь, как принято во всякой традиции, отдает предпочтение внутреннему, но в то же время внутреннее и внешнее для него равно реальны и ценны. Он говорит, в сущности, о «духе таковости», духовном измерении чистой имманентности. Безымянная реальность и доступные именованию образы сходятся для него в «утонченной тайне» мира: неопределимой смычке внутреннего и внешнего.

Тайцзицюань разделяет эту важную посылку традиции. Она относится к «внутренним школам», обладавшим наибольшим авторитетом, и в практике тайцзицюань «внутреннему достижению» (нэй гун), заведомо непереводимому в отвлеченные понятия, отдается безоговорочное предпочтение перед внешней формой. Но это не означает, что внешний образ тайцзицюань неважен и несуществен. Напротив, он есть единственное достоверное свидетельствование о правде этого искусства. Ибо явленное здесь есть не что иное, как образ отсутствующего и даже единственно возможный способ его существования. Все есть, когда ничего нет. Современный мастер тайцзицюань Ван Юнцюань говорит об этой «диалектике» Дао в таких словах:

«Отсутствующее – оно же присутствующее. Когда я занимаюсь кулачным искусством, ничего нет. Но когда начинается схватка, там, где случается контакт, тут же появляется «присутствующее». Присутствующее – оно же отсутствующее. Когда я исполняю разные формы применения силы, я стремлюсь к «присутствующему»… В конце концов и в момент применения тайцзицюань ничего нет, так что присутствующее – оно же отсутствующее»1.

В конечном счете реальное в даосской традиции – это просто неисчерпаемая конкретность опыта прежде длительности и протяженности, и перед ней равно реальны и нереальны как метафизические идеи, так и предметный мир. А потому нет ничего более таинственного, чем спон-

1 Ван Юнцюань шоу ян-ши тайцзицюань юйлу цзи цюаньчжао, с. 13.

танность и, следовательно, обыденность самой жизни. В трактате Би Куня сообщается:

«Необычное прячется в обычном, обычное входит в необычное. Удивительное исходит из обыденного, утонченность исходит из простодушия…»

Этот мир в его неисчерпаемой конкретности, безусловной (за)данно-сти есть не собрание вещей, а поток эфемерных переживаний, бездна мгновений-вспышек, подобных фейерверку или звездному узору неба. Невозможно зафиксировать, разделить на части действие «изначального всеединства»:

"В пределе всего является ослепительный свет, и следы человека исчезают. Тело стремительно летит, и меч витает неуследимо. Порой, повинуясь безудержной воле, уносишься за тысячи ли. Порой покойно сидишь в четырех стенах, духом чуя непоколебимую искренность…»

Мир непрерывно возвращается к своей таковости – одновременно протобытию самоскрывающегося всеединства и чистой явленности мира вещей, пусть даже эта явленность есть не более, чем «обманчивый образ». Здесь вся загадка китайской любви к непритязательности и вся тайна китайского повествования, где фантастика рядится в одежды повседневности и повседневность дышит фантастикой, где главным чудом оказывается просто – если это просто – «жизнь, как она есть». Если мир вокруг нас – это только «обманчивые образы», его можно с легким сердцем оставить. Но куда мы уйдем?…

Мы можем теперь лучше понять особенности языка китайской традиции и, в частности, значение ее фольклорного наследия со всеми его легендами, анекдотами, песнями, изречениями, афоризмами. Во всех своих проявлениях – это язык иносказания, сообщающий о полной непосредственности чувства. Считалось, что в школах боевых искусств, как и в других областях традиционной практики, знание передается посредством «сердечной встречи» ученика и учителя, а для этого потребно слово, сказанное «к месту и ко времени», слово текучее, переменчивое, растворяющееся в потоке жизни. Естественно, подобные наставления были, как правило, ориентированы на слуховое восприятие и имели вид рифмованных строф и поговорок. Это обстоятельство стало причиной многих разночтений, невольной, а нередко вольной путаницы терминов, всевозможных недоразумений в письменных текстах и устных преданиях.

Роль устной речи в традиции особенно примечательна, ведь эта по природе своей интимная, требующая импровизации речь всего полнее и достовернее воспроизводит творческую работу духа, самое состояние открытости «вечноотсутствующей истине», в котором говорят как бы «наугад», изрекают вещее, еще не получившее фиксированного значения слово. Даже оговорки и недоразумения, без которых не бывает живого устного слова, по-своему убедительно свидетельствуют о природе реальности как творческого события.

Слово «с секретом» надо отгадывать. Традиция потому и жива, что еще не сказала своего «последнего слова». Ведь в устной и особенно диалогической речи слово в его привычном словарном значении изменяет себе, устраняет себя и так указывает на саму суть Пути – всеобщее самопревращение. Такова природа исконной литературной среды традиции – афоризмов, поговорок, анекдотов, т.е. литературных форм, которые очерчивают собственную границу, преодолевают себя. Между живой, пронизанной иронией и юмором беседой и рассуждением о Пути есть прямая преемственность в том, что сами понятия в китайской философии вечного становления призваны уводить за собственные пределы. Уже семантически природа основных категорий китайской мысли – «пустота», «забытье», «сокрытие» и проч. – есть именно самоизменчивость: пустота, чтобы быть собой до конца, должна опустошиться, забытье – забыться, сокрытие – сокрыться и т.д. Вот и в сознании, согласно постулатам китайской традиции, «не должно быть сознавания».

Правда предается преданию и предается преданием, которое предается себе и… передает правду.

И вот китайские учителя, говоря одно, не могут не подразумевать и другого, даже обратного. Оттого и всеединство Великого Пути несводимо к общим определениям, но дается только в частностях, в соскальзывании смысла в нюансы опыта, единичные «случаи», где внезапно сходится несходное.

Речь не просто о словесном экспериментаторстве. Язык традиции, как мы увидим, очень точно, даже методически точно описывает определенную реальность, о которой современный человек имеет в лучшем случае смутное представление. Я называю эту реальность символической, потому что она доступна только символическому выражению, все предваряет, предвосхищает, но предстает зеркально-перевернутым образом всего сущего. Покой является символом движения, семя – символом плода.

Лава бытия, марево жизни, выраженные в изменчивых понятиях и стихии устной речи, не лишены определенной структуры, некоего символического строя, подобного музыке самой природы, и этот порядок запечатлен, помимо прочего, в лаконичных письменных заповедях, которые, по сути, ничего не разъясняют и не излагают, ни от кого не исходят и ни к кому конкретно не обращены, а лишь напоминают о качествах опыта, постигаемых в практике школы. Если устная речь подобна бескрайнему бурному потоку, увлекающему сознание в неведомую будущность, то письменные заповеди традиции – кристаллы духовного опыта, выпавшие на дно этого потока и отсвечивающие вечностью.

Есть еще один непременный атрибут духовного подвижничества в Китае – генеалогия школы, где указаны имена учителей и их учеников. Об огромной, даже исключительной значимости родословного древа в китайской традиции уже говорилось. Этот лапидарный, можно сказать, сугубо деловой документ удостоверяет преемствование духовного Пути в череде поколений. Что может человеческий ум прибавить к великому событию вечнопреемствования бодрствующего сердца? Что может он «уразуметь» в нем? Родословная – это летопись чистых событий, совершенно лишенная «идейного содержания», какой бы то ни было литературности. Это книга чистой практики, предмет которой есть, говоря словами древнего комментария к «Книге Перемен», «то, чем люди каждый день пользуются, а о том не ведают». Так в «Книге Перемен» определяется реальность Великого Пути. И с полным на то основанием: о пути, как уже говорилось, нельзя составить отвлеченного знания – его можно только пройти. Пройти сквозь пространство и время.

В китайской традиции боевых искусств это предпочтение практики перед знанием порой выражается в самых резких формах. Так, современные учителя старинной школы Сливового Цветка (провинция Хэбэй), насколько мне известно, не имеют никаких легенд о происхождении школы и личности ее основателя и даже не рассказывают о каких-либо памятных событиях из ее истории. Судя по опубликованным материалам – еще довольно-таки скудным – о других «народных» школах Северного Китая, этот пример далеко не единичен.

Что ж, такое положение дел можно прокомментировать старинной поговоркой китайских учителей:

«Оперная ария – на устах, кулачное искусство – на руках».

Извечное сосуществование, соположенность письменного и устного слова в школах боевых искусств получает более четкое оформление в универсальной для всех традиций иерархии словесных жанров: есть канон и есть комментарии к нему (как правило, имеются еще и субкомментарии). В свою очередь эта иерархия есть параллель двуединства телесной и духовной жизни, внутреннего и внешнего в нашем личном существовании. Другими словами, двуединство канона и комментариев воспроизводит структуру человеческого опыта.

Китайская традиция в особенности настаивает на взаимопроникновении внутреннего и внешнего измерений бытия. Она утверждает, что мудрость и всякий частный опыт, сознание просветленное и обыденное не едины и едины, не смешиваются – и друг в друге пребывают. Учитель, конечно, – не ученик; он непостижим для ученика, он – хранитель таинства. Он, как говорят старые учителя ушу, «и сидит, и говорит, и держится не так, как обыкновенные люди». Но учитель живет, говоря словами древнего даосского речения, «погребенным среди людей»; ничто человеческое ему не чуждо – даже привычка к курению (многие мастера боевых искусств как раз не прочь покурить). А впрочем, что значит внешнее для того, кто живет внутренним?

Теперь мы можем лучше понять и некоторые особенности практики обучения ушу в Китае, весьма смущающие европейцев. На Западе наука строится на ряде аксиом, которые служат основой для последовательно выводимых умозаключений, и учащийся движется от простого к сложному, имея возможность в любой момент повторить и обосновать свой мысленный путь. В школах ушу обучение начинается с отдельных и часто очень несходных упражнений, как бы очерчивающих некое внутреннее, не-мыслимое пространство жизненной правды, и лишь по прошествии долгого времени к ученику приходит понимание изначальной цельности этого пространства. Понимание чисто интуитивное, неизъяснимое, несущее в себе бесконечную глубину жизненного опыта. Мы имеем дело с движением от фрагмента к целому, или, точнее, открытием целого непосредственно в самом фрагменте.

Поэтому учитель в традиции подвижников Пути отличается от ученика как раз не тем, что он «больше знает». Как сказал родоначальник даосизма Лао-цзы, «тот, кто занимается науками, каждый день приобретает, а тот, кто претворяет Путь, каждый день теряет». Здесь человек может быть учителем потому, что владеет секретом вечнопреемственности просветленной жизни. Разница между учеником и учителем – это разница в перспективе созерцания: ученик смотрит извне, учитель – изнутри.

Что же такое эта «вечнопреемственность просветленной жизни»? Ответа нет. Вернее, он дается, или, что то же самое, за-дан прежде самого вопрошания. Правда сердца предвосхищает и объемлет все сущее. Великая тайна первочеловека, таящегося в глубине нашего опыта и рассеянного в предпосланных сознанию бесчисленных качествах жизни, остается неразгаданной даже для самого знающего подвижника Пути.

Остается сказать вместе с китайскими учителями, что боевые искусства как духовная практика «следуют превращениям Неба и Земли» и сами являются прообразом неисчерпаемого изобилия бытия. В даосской школе Дикого Гуся, по свидетельству ее нынешней главы, столетней Ян Мэйцзюнь, имеется более семидесяти различных комплексов упражнений. В первоначальном комплексе тайцзицюань насчитывалось более 640 моментов «выброса внутренней силы». Незнание же (точнее, неумение правильно исполнить) даже незначительной части комплексов нормативных движений не позволяет ученику стать полноценным учителем кулачного искусства.

Таким образом, реальность в китайской традиции понимается как Одна (в смысле сплошная) Перемена (и хуа). Этим понятием обосновывается органическая преемственность мира и человека в китайской мысли, которая всегда исходила из посылки о том, что человек пребывает в мире, а мир – в человеке.

Речь идет, впрочем, не о субстантивном тождестве того и другого. В континууме Одной Перемены человек и природа претерпевают превращения, преодолевают себя, смыкаются по пределу своего существования. Способ бытия Перемены (неотличимой, кстати, от бесконечного ряда метаморфоз мира) и есть не что иное, как граница, сама предельность существования. Но это граница, которая обусловливает полноту бытия каждой вещи; она равнозначна «таковости», или «самоестественности» (цзы жань) всего сущего.

По той же причине бытие Превращения есть одновременно единое и единичное, принцип единства и принцип множественности. Оно извечно проецирует себя вовне, опознается одновременно как нечто отсутствующее, сокровенное и предельно обнаженное, пребывающее в «тени» и «следе» – явленности без содержания. Оно предвосхищает формы и исчезает даже прежде, чем обретет зримый образ. Оно есть внутренний прообраз виртуальной реальности, бесконечного потока становления, семя жизни, которое неотличимо от предельной полноты жизненных свойств вещей.

В свете философемы Превращения человек и мир, как и все вещи, вовлечены в беспредельный поток перемен; они связаны отношениями не просто подобия, а, так сказать, преображающего взаимодействия, творческой совместности. Качество всегда уникально, и вещи в китайской картине мира никогда не тождественны, но пребывают в «согласии» (хэ). В человеке, согласно философии Перемен, под внешним («человекообразным») обликом пребывает нечто совсем иное – бездонная глубина пустого, покойного, безмолвного, «чуждого человеческим понятиям» Неба, несотворенное не-единство Хаоса. Да, Хаоса, ибо китайская традиция выстроена на онтологии множества и чистого различия, предельной рассеянности, не скрываемых никаким обобщением, никаким трансцендентным принципом.

В начале всего, согласно даосской философии, лежит хаотическое всеединство всего и вся, оно же Беспредельное. Деятельный Человек и вечнотекучий Хаос едины, конечно, не по формальному тождеству, но – в завершенности, внутренней полноте своего бытия, которая есть конкретность действия, полнота событийности сущего. Человек не утверждает себя здесь в своей антропоморфной, гуманитарной реальности. Человек и мир преемственны в общем для них истоке.

Вездесущей средой этого непостижимого, но глубоко интимного взаимодействия человека и мира китайцы считали некий духовно-материальный субстрат всего сущего (обычно он обозначается термином ци). В своем истоке такой антропокосмический субстрат есть именно Единое ци, но, подобно реальности превращения, является также принципом множественности бытия: ци есть конкретное качество того или иного жизненного состояния и обладает самыми разными характеристиками. Ци, как и Пустота, и Небо, и само Превращение, принадлежит «внутренней реальности», которая предваряет, предвосхищает всякое бытие (хотя и не противостоит вещам как отдельная метафизическая сущность).

Чтобы понять способ мышления, лежащий в основе практики тайцзицюань, нужно перестать мыслить в привычных нам категориях сущности, идеи, субстанции, формы, а равно логического тождества и различия. Событие утверждает подобие разного и единство бесконечного разнообразия. В его свете все сущее есть одновременно и несущее, «то» и «другое». В мире событийности нет репрезентации: в нем не в чем и нечему выражаться. В нем есть только превращение.