1

1

Виолетта всегда была естественна и прямодушна, поступала только так, как ей хотелось и как ей представлялось правильным. Она не стеснялась просить раньше у Саши, а потом у Нарса и Олега разметить программку, не видела ничего дурного в том, что ей хотелось выиграть. Она не лгала и не жеманничала, как многие прочие — мол, смотреть интереснее, когда рублик поставишь, мол, просто так билет купила. У нее был тот аристократизм чувств и поведения, который избавляет от притворства, но и охраняет от неверного шага.

По просьбе матери она приносила ей, не задумываясь, самые разные сведения: и о плохих и о хороших лошадях, о тех, кто был в порядке, и тех, кто простудился или захромал. Но когда Анна Павловна с некоей усмешкой спросила: «А не мог бы твой Олег на Фальстафе приза и не выигрывать, небось надоело ему», — Виолетта все поняла и, не вдаваясь в детали, ответила:

— Не мог бы!

Мать не настаивала, но назавтра Олег на Фальстафе проиграл. Он никак не объяснил проигрыша, Виолетта полагала, что это обыкновенная случайность, но накануне нового дня скачек она узнала правду.

Анна Павловна, закончив репетицию с собачками, пришла в комнату и привела с собой недавно купленных на базаре и еще не привыкших к новой хозяйке болонок. Болонки разные — мальтийская, французская и русская, но заплатила Анна Павловна за них одинаково — по семьдесят рублей. С этого она и начала:

— С ума сойти, больше двух тысяч рублей по-старому. Деньги выкинула, будет ли еще толк. Такие ленивые да бестолковые, затраты не вернешь.

Виолетта уж не раз слышала эти сетования, не сочувствовала матери вовсе и сейчас с досадой отмахнулась:

— Отнеси на базар и — вернешь. Чем расстраиваться!

— «Отнеси». Легко сказать — отнеси, для того и покупала! И потом: почему это, интересно знать, «отнеси», я полагала, что ты скажешь «отнесем», ведь ты не просто моя дочь, ты получаешь зарплату, тебе госцирк аккуратно перечисляет жалование, а весь уход за собаками на мне.

— Мама, мы же ведь договорились? Договорились, что ты не будешь попрекать меня утренними отлучками на ипподром.

— Да это так, и кстати — об ипподроме… — Тут Анна Павловна запнулась, словно бы вопрошая самое себя: «Почему же это — «кстати», вовсе даже и некстати».

— Дочь, скажу тебе без обиняков. Попроси Олежку завтра в восьмой скачке первым не приходить, тебя он послушает. И только тебя, — сочла она нужным добавить.

— Мама, неужели ты не понимаешь, как глубоко будет уязвлена его гордость, если он выполнит такую мою просьбу?

— Оставь высокие слова: уже дважды он по моей просьбе придушивал, как они выражаются профессионально, лошадей, однако терзания не нарушили гармонии его души.

Испуг овладел Виолеттиным сердцем:

— Мама! Мамочка, зачем тебе все это, не надо…

Анна Павловна словно бы прослезилась, повертела платочек возле глаз, но голос ее был сух:

— Я тебя, дочь, не нужу, я слезно прошу.

— Нет, мама.

— Ах, «нет»? «Нет», ты говоришь? Знаешь, ты упряма, но и я упряма, посмотрим, кто кого переупрямит.

— Мама, я не хочу с тобой состязаться.

— Ах, так ты еще и дерзишь мне?

— Не дерзость это.

— А-а, значит, ты уступаешь мне? Я так и думала, у тебя ведь голова на плечах божьей милостью. И ничего с твоим Олегом не произойдет, скачка эта рядовая. Тотализатор — сплошной обман, и если мы здесь с помощью Олега кого-то и накажем, так это только жуликов.

— Нет, нет, нет! Не хочу ничего слышать!

Анна Павловна поняла, что зря поторопилась, что кавалерийским наскоком не возьмешь, и вернулась на стезю неспешного разговора. Сначала порассуждала о том, как много требует денег содержание болонок, фокстерьеров, шпицев, эрдельтерьеров: на двадцать два собачьих желудка отпускается семь килограммов говядины, но привозят одни ребра да пленку, приходится из своего кармана доплачивать. А тут еще несколько песиков напились холодной воды и простыли — надо им опять же за свой счет мед, рыбий жир, дрожжи да еще кагор покупать. И вообще, жизнь на водах в курортный сезон немыслимо дорога, а у Анны Павловны в последнее время нефрит обострился, на нервной почве — не иначе. А в итоге она вывела:

— Понимаешь, дочь, завтра мы могли бы за один раз выиграть большую сумму. Подожди, не перебивай. Сначала послушай, потом говори. Да, мы могли бы за раз выиграть, например, рублей эдак с тысячу или даже две. Тогда мы с тобой могли бы не работать еще хоть с полгодика: я бы подлечила почки, а вместе мы бы подготовили спокойно, без суеты блестящий номер с лошадьми и собачками. Пойми меня, дочь. Ведь я артистка первой категории, мне за один выход платят шесть рублей и не могу я, не имею права с халтурными номерами вылезать на манеж. А чтобы новый трюк подготовить, ты знаешь сама, сколько времени требуется. А у меня что ни собака, то бездарь. Сальто-мортале ни одна не крутит, десять штук перебирала, все руки обломала, а толку ни на иголку, прямо в отчаяние прихожу, пойми.

Виолетта понимала мать и сочувствовала ей. В позапрошлом году в Костроме сгорел старый деревянный цирк, почти все собачки Анны Павловны погибли. Девять месяцев она в Москве восстанавливала этот номер. Двух собак подарили ей сотрудники Дурова, другие дрессировщики помогли, но в основном были собаки, купленные на Птичьем рынке. У собак раньше были самые разные хозяева, и Анне Павловне приходилось заниматься не только воспитанием, но — перевоспитанием: у ленивого хозяина и собака была бездельница, у лютого — злобная, у глупого — несообразительная. Да и приучить к себе собаку не просто, тоскует она по прежнему дому. Как-то один тибетский терьер во время репетиции убежал с манежа и выскочил на улицу. Припустил по Цветному бульвару в надежде старого хозяина обрести. Анна Павловна выскочила следом в легком тренировочном костюме, а дело было в ветреный и морозный день. Пока гонялась за псом, сильно простыла, и вот на всю жизнь — хронический нефрит.

И дрогнуло Виолеттино сердце:

— Мама, ты ведь два раза просила уж Олега, зачем тебе мои услуги? Попроси сама еще, мне ведь неловко, сама понимаешь.

Анна Павловна посчитала, что уломала-таки дочь, обняла ее и долго держала в объятиях, словно бы не в силах пережить радость или боясь, что дочь передумает.

— Он сказал, что больше не сможет ни за что. А ты над ним всевластна.

— Почему? — растерялась Виолетта.

— Красивая ты у меня, перед такой красотой никто не устоит! — Эти слова, видно, были напрасными, рассердили Виолетту.

— Значит, ты на моей красоте хочешь разжиться?

Анна Павловна с кошачьей проворностью отскочила от Виолетты. И глаза у нее были тоже кошачьими — не боятся они дыма.

— Если ты любишь свою мать, ты выполнишь ее просьбу.

Виолетта знала, что сказать, хотела сказать, но не могла. Сделала усилие подняться со стула, но это не помогло выйти из оцепенения и сил хватило только на то, чтобы, не отводя от матери взгляда, повести головой в сторону.

— Ах, так? Тогда ты мне не дочь!

Виолетта сидела в углу, за телевизором, и оттуда с расширившимися от ужаса глазами смотрела на помешанную свою мать. Она никогда еще не видела ее такой: губы матери дрожали, лицо становилось то иссиня-белым, то наливалось кровью, взгляд был совершенно безумным.

— Да, да, ты мне не дочь! — и ударилась в слезы. Сквозь рыдания прорывались отдельные жалостливые фразы: «Собачья жизнь», «Одна-одинешенька».

У Анны Павловны часто возникала потребность чувствовать себя несчастной, она и бывала часто несчастна совершенно неподдельно, хотя и не могла указать каких-то видимых причин этого. В такие минуты она искала, чтобы кто-нибудь ее обидел, сказал ей грубое слово, и непременно находила (да что тут мудреного, всегда можно к чему-нибудь придраться!) или принимала за оскорбление какой-нибудь сущий пустяк, который в иную минуту сошел бы за шутку, и уж тут давала волю слезам — истинным и бурным. Можно было бы предположить, что эти ее натуральные страдания — своеобразное наслаждение для нее или хоть — необходимость, потребность: после такой истерики она становилась ровной, умиротворенной — словно бы отомщенной. Так было и сейчас. Она вмиг умолкла, отерла слезы и посмотрела на Виолетту с некоим удивлением. Словно что-то вспомнив, подхватилась.

— Боже, как повернулся мой несчастный язык сказать это? Прости меня, дочь. Это бес меня попутал, не иначе… Пойми меня, ведь ты знаешь, что за детство и что за юность у меня были — мрачные, угрюмые: оккупация, постоянное недоедание, нищета, по существу… Впрочем, это не объяснение. Бес попутал, бес! Ну как это я, сама работник искусства, могла допустить мысль о том, чтобы прикоснуться грязными руками к душе юного таланта! Простишь ли когда-нибудь?

Вероятно, Анна Павловна не решилась на полное откровение. Говоря о мрачном и угрюмом прошлом своем, должна была она сказать, что так же как нельзя ни воспитать, ни взрастить, ни привить человеку, например, доброту, потому что она дается природой от рождения, так честность, напротив, — плод воспитания, нажитых привычек и тут уж, как бы ни понимал человек порочность вранья, как бы ни убеждал себя в собственной честности, трудно, иногда просто неодолимо трудно ему перебороть свои привычки, отбросить дурной опыт.

— Мама, все это останется словами, если ты будешь связана с денежной кассой.

— Конечно, дочь, конечно, ты права, ты у меня всегда права. И зачем только я связалась с ипподромом! Завтра же все прикрою. Еще один день отработать надо, потому что у меня уж и билеты под отчет взяты. Но это последний день.

Потом они говорили о цирке, вспомнили, по случаю, Сашу Милашевского, однако атмосферы полной чистоты не было, что-то еще мешало — так бывает после очень тяжелой болезни, когда исстрадавшийся и потерявший много сил человек еще не может жить всей полнотой радости.

Как это ни странно, но воспоминания о Саше Милашевском не только не сближали Виолетту с матерью, но, напротив, разобщали их сильнее. Бедный Саша, запутавшись в жизни сам, запутал и своих знакомых. Но как бы они к нему ни относились, хорошо или плохо, предположить бы никто не посмел, что Саша станет игроком.

Свой разговор с Амировым Анна Павловна скрыла от Виолетты, а про себя подумала, что все одним миром мазаны, если касается дело наживы, и потому была так настойчива в своих уговорах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.