Рассказы отца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рассказы отца

Вот, что я запомнил из рассказов отца. Например, о тактике футбола.

Николай Старостин всегда говорил, что футбол очень простая игра — ударить по мячу и за ним бежать. Тут его всегда прерывал брат Андрей и говорил: «Ну, полно, Николай, все же знают, что в футболе ты ничего не понимаешь». Один из братьев был, несомненно, прав, а может, и оба. Зачаток общей теории систем, которую некоторое время называли кибернетикой (и был такой советский анекдот: раньше считалось, что кибернетика — буржуазная лженаука, а теперь мы знаем, что все не так — она не буржуазная, не лже, и не наука), создан, как это ни смешно, в начале двадцатого века русским большевиком-террористом с партийной кличкой Богданов, а звали его Малиновский. Он все это называл «Общей Тектологией», книжку написал, и впоследствии оказалось, что это теория систем, важная часть современной математической физики. Основной принцип он формулировал так: «Скорость эскадры лимитируется скоростью ее наиболее тихоходного корабля» (Можно сформулировать еще короче — Семеро одного ждут, а официально, уже в современной теории, это называется темп лимитирующим звеном). В футболе таких звеньев два — полет мяча и прием мяча, и отсюда две (и только две) возможных тактики игры.

1) Темп лимитирующим звеном является скорость полета мяча — это когда играют верхом. Мяч, пущенный по воздуху, летит медленнее мяча, пущенного по траве (если, конечно, трава подстрижена). Можно, конечно, ударить так, что мяч полетит очень быстро, но ловить его тогда придется руками, как в регби. Футбол вышел как раз из этой игры, так что игра верхом эволюционно первична. Дальше все просто — мяч летит так долго, что защитники успевают вернуться, а принимающий мяч — не только обдумать, что делать с мячом, когда он, наконец, к тебе прилетит, но еще и позавтракать. Другое дело, что среднего мастера спорта по футболу полет мяча либо завораживает, либо вызывает переполох, как в курятнике. Обдумывать же, собственно, нечего — получив мяч, надо либо бить (желательно первым касанием), либо бежать что есть силы, пока поле не кончится. Такая игра может быть вполне эффективной, если а) нападающий стартует раньше и б) бежит быстрее соперника. В этом смысле Николай Старостин прав, и именно так — на самом деле — играла сборная Голландии Ринуса Михелса, и точно так же она играла на последнем первенстве мира, весь этот тотальный футбол — выдумка журналистов. И, конечно, 99 из 100 команд играют в такой футбол вовсе не потому, что так быстрее (так медленнее), а потому что так меньше риска потерять мяч по дороге от своей до чужой штрафной, и это позволяет менее квалифицированным игрокам и командам успешно маскировать отсутствие квалификации, а болельщикам — ими гордиться. Поэтому, в истории футбола, начиная с «Вундертим» (знаменитая сборная Австрии двадцатых годов ХХ века), когда приходит тренер, которого потом считают великим, всегда происходит одно и то же — мяч опускается на землю. Так играть гораздо труднее, а главное — нельзя скрыть неумение работать с мячом. То, что в России до сих пор считается спартаковским футболом, никакой не спартаковский, а всего лишь правильный, и только поэтому Бесков и Романцев, люди и тренеры совершенно разные, действовали одинаково — просто учили игроков играть в футбол, а не отжиматься. Единственный его недостаток — ему нельзя научить посредственных игроков, а посредственный игрок — не тот, у кого нет природного дарования, а тот, кому играть в футбол НЕИНТЕРЕСНО.

2) Темп лимитирующим звеном является прием мяча, потому что играют низом, и мяч перемещается быстро. Ради красного словца можно сказать, что таким звеном становится не умение ударить по мячу, а умение его принять. Это практически обязательный путь развития игры, у которого нет альтернативы по одной-единственной причине — мяч катится быстрее, чем летит, и с этим ничего нельзя сделать. В пределах этой тактики все разнообразие так называемых стилей зависит просто от доли игроков, хорошо работающих с мячом…

Отец говорил, что «Торпедо» — единственная команда, для которой, с листа, он мог назвать всех игроков того времени: Кавазашвили — Медакин, Шустиков, Островский — Воронин, Маношин — Метре вели, Батанов, Гусаров, Иванов, Сергеев. Обычно запоминаются игроки и эпизоды, в том же «Торпедо» середины 60-х он только их и помнил, то есть, Стрельцова, Иванова и того же Воронина. И эпизоды — был в том же «позднем» «Торпедо» полузащитник Линев, ничем не замечательный, но с очень сильным ударом, обычно, конечно, выше ворот. В какой-то игре он ударил так сильно, что даже страшно стало, попал в перекладину, а потом, чуть ли не месяц, болельщики на стадионе говорили: перекладина-то до сих пор дрожит. Этим, подчеркивал отец, тогдашние игроки и отличались от нынешних — каждый из них, особенно-то и не умея играть в футбол, мог что-то сделать «вдруг», прыгнуть выше головы, а ведь только это и остается в памяти.

«Торпедо-61» было исключением, отец говорил, что решительно не помнил, чтобы кто-нибудь там делал что-нибудь особенное, они просто играли правильно, и казалось, что мяч катится сам от своих к чужим воротам.

Конечно, это было похоже на старинный настольный футбол с неподвижными фигурками на пружинках, и играли медленно, так как безупречно с мячом умели работать только двое — Воронин и Маношин. Это не было скучно, потому что движение мяча — само по себе его движение — было волшебством. Но и тактически это было вовсе не так старомодно. Тройка нападения играла строго по позициям, крайние — Метревели (справа) и Сергеев (слева) — по желобкам, и были обязаны обыгрывать опекунов один в один (иначе — какой же это крайний нападающий), а от центра нападения (Гусаров) требовалось просто подставить ногу (головой тогда играли, только когда иначе нельзя, Гусаров говорил, что голова не для этого, да и больно). В атаке же был квадрат из двух полусредних (Иванов и Батанов, причем почему Иванов всегда был в сборной, а Батанов нет, было не понятно), а потеряв мяч, полусредние становились полузащитниками, а Маношин с Ворониным — защитниками. И тоже было непонятно, почему Воронин всегда играл в сборной, а Маношин — нет. Это, конечно, были советские дела, не понятные снаружи, хотя и очень простые. От «нравится — не нравится» зависело в общем-то все. Любой, даже самый маленький советский начальник, был самодуром по причине почти метафизической — он чувствовал, что от него не зависит даже собственная шкура — так хоть дай покуражусь.

Тренером того «Торпедо» был Виктор Маслов, о котором говорили, что он, кроме матерных, никаких других слов не знает и десяти классов не кончал. Отец, вспоминая Маслова, считал, что он притворялся, так сказать «косил». Он был несомненно великим, по мнению отца, тренером — после того, как его «ушли» из «Торпедо», Маслов стал тренировать киевское «Динамо», которое до его появления было такой легкой и веселой южной командой, вроде «Динамо» тбилисского, на Москву не посягавшей и потому любимой. Из нее Маслов сделал чемпиона СССР, а великий тренер он потому, говорил мне папа, что команда играла совсем не так как московское «Торпедо»…

Когда Стрельцов вышел из тюрьмы, отцу было 11 лет, и о том, что это произошло, он просто ничего не знал, да и не от кого было узнать. Оставалась только спортивная газета, где упоминалось о том, что в дублирующем составе «Торпедо» появился игрок Эдуард Стрельцов, «вернувшийся в футбол после длительного перерыва». Отец вспоминал, что когда Стрельцова не взяли в сборную на ЧМ-1966, была такая устная версия — среди подростков — что, мол, англичане не пустили.

Упоминалось о Стрельцове в таком тоне, что читатели знают, о ком речь, но когда он заиграл, никаких разговоров о его биографии на трибунах не было.

Игрок он был действительно необыкновенный, рассказывал мне отец. Бывает, говорил он, что грузные, оплывшие тяжестью люди прекрасно танцуют, но снова оплывают, когда танец закончен. Вот ровно таким был Стрельцов без мяча и с мячом. Отец говорил мне: «Я знаю и вижу, что Месси великий футболист, каких точно не было и, возможно, не будет, но сочувствовать не могу, потому что он некрасиво бежит, сучит ножками. Стрельцов бежал красиво, потому что это был уже не он, а что-то совсем другое, и мне почему-то всегда представлялся бег корабля, снятого в нужном ракурсе (общее место старого кинематографа). Такой, знаешь, крейсерский ход. Основной его прием был — длинное, нагнетаемое ускорение (вдох), а потом не пауза, а спад (выдох), на выдохе его нагонял защитник, облегченно переводя дух, и тут, на выдохе защитника, следовал новый вдох нападающего. Совершенно так же уходили от преследователей Пеле, Марадона, Роналдо, возможно, все великие нападающие, но Стрельцов-то, в отличие от них, был старый и прилично выпивавший человек, и силы у него кончались по-настоящему. Вот тут-то и происходило самое главное. Тучный Стрельцов тяжело дышал и уходил на запасной путь, куда-нибудь к боковому флажку, просто, чтоб перевести дух, и куда-то отбрасывал мяч. Мяч почему-то вкатывался в единственный свободный коридор в штрафной площади, а уж поспевал туда партнер, или нет, другое дело. Иногда для непонятливых, но не безнадежных, в ход пускался голос. Последние два сезона Стрельцов играл в паре с Гершковичем и после описанного выше путешествия кричал: «Миша!» — и добросовестно дожидался, когда Миша наконец добежит. Миша, надо отдать ему должное, забивал почти всегда. К этим двум сезонам относится следующий анекдот: «Встречаются два еврея, один взволнованно говорит: Вы слышали, Гершкович забил четыре гола! — Ну и что? — Как что? Засчитали!» Анекдот этот отчасти про Стрельцова.

Национального в нем было то, что, будучи великим футболистом, продолжал свой рассказ мой папа, он не был не то что великим спортсменом, а вообще спортсменом — того, что называется спортивным духом, в нем не было и в помине. Он радовался голу потому что это была игра, но после игры — никогда, просто закончился рабочий день, и слава Богу, теперь можно отдохнуть. И никаких иллюзий, что футбол — великая игра, а он великий футболист — футбол ему просто нравился и кормил его — «ноги кормят», как говорил он сам…

Мой отец родился в Ленинграде. Его дед, Захар Семёнович Гинзбург, блокадник. Он проработал на Кировском заводе с первого до последнего дня блокады. Так что Ленинград для нашей семьи особенный город. Мой прадед не интересовался футболом, но отсутствие этого интереса сполна компенсировал мой дед, а затем и отец.

Стадион имени Сергея Мироновича Киро ва (СМ) стоял на стрелке Крестовского острова, в устье Невы, на берегу Финского залива. Место было топкое, и сначала насыпали песчаный холм добровольными усилиями местных комсомольцев, то есть всех жителей в возрасте от 17 до 25 лет, кроме несознательных, но сознательных было гораздо больше. Моя ленинградская прабабушка тоже сыпала, и получился холм, как на известной картине Верещагина, только вместо черепов песчинки. Теперь вы идете по нарядной аллее, где слева и справа особняки, один другого краше. Раньше там были санатории для простых членов партии. Вы идете дальше, благо аллея прямая, и слева от вас открывается берег Большой Невы с пляжем. Когда-то, рассказывал мне папа, там стояли на палках плакаты, предупреждавшие: «Осторожно, ямы», и перед «я», понятное дело, была от руки приписана прописная буква «З» — «Осторожно, Зямы!» Зяма — традиционное в России сокращение еврейского имени Зиновий, не в память ли о Зиновьеве, председателе Северной Коммуны, как официально назывался Ленинград (тогда еще Петроград) в двадцатые годы?

Наконец, вдали вырастает из песка стадион имени СМ, а перед ним — сам СМ в виде памятника. В Ленинграде Кирова любили, потому, наверное, что он ходил по улицам сам, без охраны (то есть, не выставлял ее напоказ), и запросто заходил в гости к горожанам, особенно к горожанкам. Слава ходока гремела за ним до того, что когда жена возвращалась домой с очевидными признаками адюльтера, муж только тревожно спрашивал: «Не Миронович?» — и, получив отрицательный ответ, облегченно выдыхал. Собственно, Кирова так и звали — Сергей Немиронович.

Прежний стадион был очень красив, вспоминал Ленинград мой отец, где он, а потом и я проводили время в школьные каникулы, особенно, если бы стадион был сооружением, предназначенным для вечности, как памятник, а не для футбольной суеты, которая возникала всякий раз, когда играл «Зенит». Дело было в геометрии, потому что стадион снаружи и внутри был не овальным как, например, «Лужники», а совершенно круглым, при этом поле, естественно, осталось как и положено, прямоугольным, поэтому ближе всего оно подходило к тем трибунам, что были за воротами, а если смотреть сбоку — получалось далеко. Трибуны поэтому не назывались по сторонам света — какие же стороны у окружности, и где сидеть, решительно было все равно. Видно было плохо, отчего игра «Зенита» окутывалась романтической дымкой.

Впрочем, говорил отец, кое-что было и от футбола настоящего. «Зенит» был средней командой без излишеств, и с такой же игрой, где главными становились футболисты, пусть даже самые обычные, но было за что их запомнить. Вот, например, вратарь Лазунов — всегда растопыривал руки, когда били в упор (а в упор-то били часто). Отцу это казалось дурным тоном, так как тогда еще не было вратарей, игравших как хоккейные (не хватало фактуры). Было, впрочем, одно исключение — вратарь команды «Адмиралтеец» Шехтель. Этот самый «Адмиралтеец» был в классе А всего несколько лет, потом был упразднен, но Шехтеля отец запомнил — он был такой, как многие вратари 70-х, когда (уже) требовалось быть косой саженью, но прыгать эта сажень еще не научилась. Папа даже запомнил эпизод: Шехтель вываливался из ворот, пытаясь перехватить мяч, и это было не прыжком, а катастрофой, так как игроки, у которых были семьи, просто разбегались. Ну а почему растопыривал руки Лазунов, отец понял, когда его поставили в ворота гандбольной команды. Теперь, когда по воротам бьют гораздо сильнее, это как рукой — за мячом все равно не прыгнешь, слишком быстро летит, так только и остается, что растопыриваться, главное, быстро.

Словом, вспоминал отец, Лазунов был первопроходцем, да и зрителям нравилось, что он действовал в измерении отрицательных чисел: напропускает за игру сколько нельзя, и вдруг, растопырив руки, берет совершенно невероятный мяч после удара из вратарской, честно стоя на ленточке. Тогда ведь за этим-то и ходили на футбол.

Далее, левый защитник Данилов — сама надежность. Все знали, что он долго с мячом играть не будет, смотреть на это было бы мучительно. Но в том-то и дело, что он и сам это понимал, и был бы, как считает отец, хорошим защитником и по нынешним меркам. Правда, когда в Москве играли с Бразилией, и сам Пеле приехал и даже забил целых два мяча, папа жил с бабушкой на съемной даче под Ленинградом. Смотрел эту игру со всем семейством хозяйки, и при счете 3:0 в пользу Бразилии появилась она сама, ей сказали счет, и тут хозяйка услышала фамилию Данилов: «Это какой Данилов, тот, что у нас играет? Ну так что же вы хотите», — и ушла.

Далее пара полузащитников Дергачев — Завидонов. Это была очень типичная и даже обязательная для тех лет пара — один ведет игру (Дергачев), а другой «выжигает», как теперь принято писать (Завидонов) и (или) персонально играет против лучшего полусреднего соперника. Например, в сборной СССР выжигал Войнов (чуть раньше — Парамонов), а вел игру Нетто. От выжигающего еще требовался сильный удар с дальней дистанции, для ведущего игру это было желательно, но не обязательно. Такое же примерно разделение труда предполагалось и для двух полусредних: в Торпедо, например, выжигал Батанов, а вел игру Иванов. То есть как минимум два игрока прессинговали соперника — один на чужой, другой на своей половине поля. Собственно, объяснял, как обычно, научно мне отец, вся разница в геометрии игры сводилась к тому, что если описать вокруг каждого игрока окружность (чаще эллипс), в которой он в основном играет, то окружности получаются гораздо меньшего радиуса и либо вовсе не пересекаются, как у тогдашних англичан, либо пересекаются в области, которая гораздо меньше радиуса окружностей (эллипсов). Никакого дубль-вэ, конечно, и в помине не было. Игра была гораздо ближе к современным схемам, чем принято считать.

По телевизору Дергачев и Завидонов выглядели одинаково, различаясь только талантом. Дергачев делал так: вел себе мяч, очень лениво, отпускал мяч, и когда защитник собирался его отобрать, Дергачев делал очень аккуратный подкат спереди — выставлял ногу и ставил ее на пятку, прижимая мяч подошвой к земле. Защитник, от большого разбега и энтузиазма, об этот мяч спотыкался и падал, а Дергачев, даже не очень спеша, вставал и продолжал вести мяч. Такой прием отец потом увидел в исполнении защитников сборной Бразилии в 74-м.

В нападении играл Лев Бурчалкин. Он очень быстро бегал и нравился зрителям тем же, чем нравятся такие игроки английским болельщикам — мол, даром хлеб не ест, плюс чудно звучащая для русского уха фамилия. Когда он оказывался там где нужно, тут же получал пас от Дергачева и забивал.

Завидонов — совсем другое дело, он не был всерьез талантлив, за что и любим Ленинградом, и в сборную брали (Дергачева — ни-ни). В товарищеском матче с «Сантосом» в Бразилии за Олимпийскую сборную СССР его поставили держать Пеле. Бразильцы боялись, что Завидонов его сломает, но он сыграл без скандала и хорошо — Пеле все-таки забил, но после ошибки не Завидонова, а вратаря Котрикадзе…

Вообще в истории ленинградского футбола ничего нельзя понять, подчеркивал мой отец, если не вспомнить, что Ленинградом и областью управлял тогда товарищ Романов, который вел себя как удельный князь, в общем-то, к удовольствию большинства горожан, потому что он правил по принципу — ну да, Москва, но и мы тоже. Это самое «и мы тоже», до боли знакомое, и было мировоззрением среднего ленинградца. Вот где корни «москалей» в отношении, скажем, спартаковских болельщиков, и много еще чего. «Ну как ты думаешь, — спрашивал меня отец, — почему в ленинградском метро буква М синяя? Конечно, по особому распоряжению Романова — потому что в Москве красная, а у нас будет синяя, потому что и мы тоже». Такое вполне прощалось и даже поощрялось, вспоминал дальше мой папа, надо же к празднику позабавиться, но удельный князь не должен был забывать, что он удельный, а не великий. Однажды Романов все-таки вообразил себя великим князем, устроив в Эрмитаже свадьбу для своей дочери, где пьяные гости побили исторические сервизы. Вот тут директор Эрмитажа не выдержал и поехал бить челом в Москву, с тех пор карьера Романова пошла на убыль. Это с одной стороны, а с другой — город (тот же Романов) выпускал посвященные Зениту буклеты с портретами и характеристиками всех игроков, никому, кроме ленинградцев, не интересных. Наверное, буклеты были и в Москве, отец этого просто не помнил, но только в Ленинграде они были в доме у каждого болельщика, например у брата моей бабушки, который был большим любителем футбола, и как многие ленинградцы того времени болел за две команды: за «Спартак» и за «Зенит», и когда я спрашивал, как же так можно — болеть за две команды, дядя Саша отвечал, ну а что «Зенит», разве от него дождешься чего-то хорошего? (Это было до чемпионства 1984 года). Действительно, большого спортивного интереса ходить на игры Зенита не было, ходили, болели и покупали буклеты потому, что это была своя, уютная, домашняя команда.

По буклету-то отец и вспомнил еще одного игрока — левого крайнего Храповицкого, которого на поле совершенно не помнил. Он играл как все тогдашние крайние, по желобку, и больше всего это было похоже на парный бег с препятствиями, причем главным препятствием был даже не соперник, а мяч, путавшийся под ногами. Исключений, кто играл в то время в чемпионате СССР не только по желобку, по мнению отца, было два — Месхи и Численко, регулярно смещавшиеся в зону полусреднего и в этом случае делавшие не навес, а пас. У Численко, правого крайнего, был к тому же сильнейший удар с левой. Численко папа не очень любил, потому что он вытеснил из сборной симпатичного отцу Метревели, игравшего по-грузински нарядно, но просматривая игры сборной СССР 62–66 годов, отец с удивлением обнаружил, что Численко был прямым участником чуть ли не всех самых важных голов. Тогда футболисты, из-за гораздо более низких гонораров, были на поле гораздо более свободными людьми. Всем, в том числе и не любившим отсебятины (таким, как мой дед — отец отца, который тоже был серьезным болельщиком), все-таки понравилось, как Численко срубил в полуфинале чемпионата мира защитника сборной ФРГ Шнелленгера. Не каким-то запрещенным подкатом, а честным и прямым ударом по ногам на глазах у судьи, срубил и сам ушел с поля. Нехорошо, конечно, тем более что его весь матч бил по ногам не Шнелленгер, а другой немец, зато по-человечески, что, тотчас же оценили тогдашние англичане.

В ЦСКА в 70-х был защитник Капличный, очень грубый, который всегда бил исподтишка, но не до смерти, а так, чтобы соперник остался на поле, но играл вполноги. Дома никто не мог найти на него управы, потому что бил-то он сзади, и пострадавший не сразу понимал, кто именно. Сдачи он получил в Дублине. За ирландцев играл полузащитник Мансини. Это был такой здоровенный викинг с висячими, как опрокинутые рога, усами и неторопливой поступью профессионального убийцы. Капличный поступил с ним, как привык и даже не очень испугался, когда ирландец, после остановки игры неторопливо пошел — как думал Капличный — немного потолкаться. Толкаться ирландец не стал: подойдя к Капличному, он спокойно и страшно ударил его в челюсть и так же спокойно направился в раздевалку. Пока он шел, весь стадион стоял и аплодировал. Теперь такого не увидишь.

Рассказывая о крайних нападающих, мой папа всегда с особенным удовольствием упоминал Месхи. Это был замечательный, по его воспоминаниям, футболист, но ему бы играть сначала в Южной Америке, считал отец, а потом в Италии, тогда бы он был так же известен, как Гарринча. У себя дома и в Москве он играл совершенно по-разному. В Тбилиси устраивал латиноамериканский цирк для зрителей, сидевших на ближайшей к нему трибуне, и после смены ворот перемещавшихся на противоположную, вслед за Месхи. Он им показывал «финт Месхи», до сих пор уникальный, хотя вроде и очень простой. Он на левом краю делал то, что мы во дворе называли «разножкой» — перешагивал мяч левой ногой, а правой кидал его мимо защитника, справа от него, и обходил слева, встречаясь с мячом уже за спиной защитника. Весь фокус состоял в том, что мяч он всегда подкручивал, то есть сам бежал по прямой, а мяч, обогнув защитника, описывал «косвенную линию» и сам приходил к нему в ноги. Сейчас бы это, скорее всего, не прошло, потому что против крайних нападающих защитники играют нечестно — двое на одного — но тогда против этого финта средств не было, кроме откровенной грубости. Грубить же в Тбилиси было рискованно. В Москве (и за сборную) это был иной, совершенно современный европейский игрок, игравший в двух зонах — крайнего и полусреднего — и любой пас он делал с подкруткой, что тогда либо не было принято, либо не умели. Именно с такого паса Месхи — с подкруткой — был забит один из самых главных мячей в истории советского футбола, с которого Понедельник забил решающий гол в финале ЧЕ-60. Навешивали тогда наобум, и только у Месхи это был не навес, а именно пас верхом.

«До твоего рождения, — как-то начал рассказ отец, — «Спартак» в последний раз становился чемпионом в 1969 году, играя блестяще, главным образом благодаря лучшей на моей памяти линии полузащиты — я бы сказал, во всем отечественном футболе, что на моей памяти: Вася Калинов, Николай Киселев и Витя Папаев. Защитников не помню вовсе, до них не так часто доходил мяч, в нападении играл превосходный Осянин, а еще одного нападающего просто не было по бедности, его выставляли для комплекта. Одного звали Силагадзе, другого Князев. Уже на следующий год все рассеялось, как будто и не бывало вовсе, по совершенно стандартному для отечественного футбола множеству причин, которых всего три штуки, и в данном случае в наличии были все».

«Калинов был гений настоящий, он играл справа, и конек у него был такой: он резал угол, и далее двигался в штрафную строго по биссектрисе угла штрафной, без малейшего препятствия, вообще не сбиваясь с прямой линии. Дальше мог ударить, или отдать пас. Такого дриблинга я ни у кого никогда не видел, потому что обводка его была слишком быстрой, заметной только на замедленном повторе, каких тогда еще не было. К тому же он был красив, строен и улыбчив. Он спился так быстро, как не бывает даже в нравоучительных книжках, уже в 1971-м его видели в окрестностях Тарасовки оборванным грузчиком, зарабатывающим на бутылку.

Киселев играл в центре, вроде опорного, был в тени Калинова и Папаева, но безошибочно делал ровно то, что нужно было в данном эпизоде. Он усердно учился в институте, а это для футболиста дурной знак. Потом у него как-то перестало получаться, он пытался делать то, к чему не был призван, например в отборочном матче чемпионата Европы с Северной Ирландией (за которую, между прочим, тогда играл Бест) пытался ударить через себя из-за пределов штрафной. Стадион смеялся, не потому, что ударил сильно выше — дело обыкновенное, — а потому что было ясно, что кувыркаться он не умеет. Какое-то время он был тренером, но — не знаю почему — без особого успеха.

Папаев играл слева, но не на фланге, а в классическом, тогда уже редком амплуа полусреднего. Его тебе легче себе представить, так как в 90-е вышло второе его «издание» по фамилии Ледяхов. Он, конечно, был не Зидан, но тоже умел обводить не спеша, шагом, и делал не то чтобы финт Зидана, а что-то в этом роде — казалось бы, уже уткнувшись в защитника, он вдруг разворачивался на 180 градусов, так, что защитник оказывался у него за спиной. Нечто похожее делал Стрельцов, но он принимал мяч спиной к воротам и разворачивался к ним вместе с повисшим на его спине защитником, некоторое время бежал с этим мешком, а потом сбрасывал на землю, и дальше бежал уже налегке. У Папаева, как ты знаешь, сейчас все более или менее благополучно, а отыграл он процентов на тридцать отпущенного ему таланта по третьей причине — был паталогически ленив. Он всегда чесал себе живот, и очевидцы рассказывали: сидит он на скамейке запасных во время игры с ЦСКА — ЦСКА играет грубо. Папаев Симоняну: «Никита Павлович, ну выпустите на поле, очень хочется третье предупреждение заработать» (тогда пропускали игру после трех предупреждений). Как-то перед какой-то товарищеской игрой «Спартак» тренировался на одном из запасных лужниковских полей. Я пришел под конец, когда уже просто били поворотам, ужасно чумазые. Не знаю, кто придумал сравнение с огородом, огород ведь поливают, и на нем что-то растет, а это просто был заболоченный пустырь с чахлой, несмотря на дождь, травой. Так вот. Закончили, идут к Большой Арене, где раздевалка, за воротами болельщики, подходят к Папаеву и говорят: «Слушай, Витя, а чего ты так много водишься?» — «А мне — отвечает Папаев — Никита Палыч разрешает водиться. Он говорит — ты стяни на себя побольше игроков и пас отдай, ну вот, я так и стараюсь». — «Ага, — говорят болельщики — ну, хорошо, коли так».

Спрашивается, почему вообще был возможен такой человеческий и содержательный разговор? В 60–70 годы еще не произошла смена поколения болельщиков, и поглядеть на тренировку приходили люди пожилые, к тому же разбиравшиеся в футболе.

С Папаевым, продолжал вспоминать тот «Спартак» мой папа, однажды произошло то же, что с одним котом в Институте Генетики. Кот себе жил-поживал и ловил мышей обыкновенных, но как-то раз из вивария сбежали линейные мыши, точнее, не сбежали, а выползли. Линейные — то есть полученные в серии близкородственных скрещиваний. Такие мыши бегать не могут. Так вот, кот по привычке напрыгнул на одну мышь, схватил ее в зубы, а рядом другая, и никуда не бежит. Он ее правой передней лапой, а там еще третья, и тоже не бежит, а у кота есть еще одна ловчая лапа, которую он и пускает в ход. Схватил и замер, то ли от счастья, то ли от ужаса, что наступил полный коммунизм, и что же будет дальше? С Папаевым это случилось, когда он был призван в армию, то есть получил от Министерства обороны предложение, от которого не мог отказаться. Он также получил приглашение и от «Динамо», но это для Старостина было уж никак невозможно. Играя за ЦСКА, в той же позиции, что и в «Спартаке», Папаев был все время открыт и даже немного бродил по полю, но, как казалось отцу, только он один понимал секрет этого брожения и почему Папаева продолжают ставить в состав, хотя на поле он ровным счетом ничего не делал. Расчет его был в том, чтобы отслеживать движение мяча и всегда находиться в свободной зоне, но только такой, куда мяч мог доставить разве что Месси, так что Папаев мог спокойно чесать себе живот (это не метафора, он и вправду его почесывал), а тренер ругал его партнеров — что ж вы, мол, Папаева не замечаете.

На самом деле фамилию Папаев я услышал задолго до того, как у нем упомянул отец. Тренер моей детской команды, подчеркивая важность и искусство такого тренировочного элемента как удерживание мяча ногами в воздухе, поочередно левой-правой, говорил: «А вот Виктор Папаев мог, жонглируя мячом, поджарить себе яичницу». Судя по рассказам моего папы, это была отнюдь не фигура речи. Наверное, Папаев смог бы.

«Мало кто способен так чувствовать игру, — закончил этот рассказ отец, — искусства тут было не меньше, чем у самого Месси, а что с другим знаком — ну, так в классической физике знак значения не имеет…»

Черноморские и кавказские греки, лет через 10 после смерти Сталина, проведенных ими в Северном Казахстане, продолжали там играть в футбол, а в 70-е, не раньше, стали появляться за пределами Казахстана в столичных командах. Был, например, такой Василидис (или Василис, словом, Вася) Хадзипанагис, похожий внешне и по манере игры на Касаева, только хуже. Он потом вернулся на историческую родину, но в футбол, как выяснилось, мог играть только в России. Логофет же был москвич, но греческой у него была не только фамилия — он имел так называемую аристократическую, проще сказать породистую, внешность. Раньше так и говорили: «В нем видна порода» — это перевод с французского Il a de race. Этим он сильно отличался от русских футболистов (исключения, конечно, были, вроде Воронина, но и он, как известно, был болен русской болезнью, за что ему и прощали его породистость).

Спартаковские болельщики, вспоминал мой отец, принимали его не без скрипа — был бы, например, грузин — другое дело, брат, а тут вообще не свой. Даже когда он грубил, а грубил он часто, это выглядело как-то не по-русски элегантно. Отец рассказывал мне, как в знаменитом товарищеском матче с Бразилией в 1966 году (0:3) его выпустили на замену держать Пеле, который к тому времени уже дважды забил. Ему бы держать Пеле за майку, и так всю игру, а он взял, да и снял мяч у него прямо с головы, в стиле Ибрагимовича, хоть каратэ никогда не занимался. Мало того что снял, еще и поймал его в воздухе и повел бы дальше, если бы не свисток. Нарушение, конечно, было, но как это было элегантно исполнено. Русских болельщиков это, конечно, коробило, они, как и их английские коллеги, поняли бы и приняли «самоотверженный», то есть, омерзительно грубый подкат в ноги сопернику, но не такое.

Отец всегда считал, что именно по этой причине Логофет не стал по-настоящему большим игроком — для того, чтобы ему все простили, он должен был быть на голову выше других, а он всегда чуть-чуть недотягивал, в игре с Уругваем на ЧМ-70 привез, например, гол.

Был такой бразилец Сократес. Когда он начал играть в Италии, то окончил к тому времени хоть бразильский, но все-таки университет, и стал PhD (Доктор философии). Наследники Древнего Рима не понимали, как это гладиатор может иметь ученую степень PhD. Так он в Италии и не заиграл.

Логофет был правым защитником, но играл так, рассказывал мне отец, как играют теперь, когда защитников по шесть человек, и двое страхуют твою зону, а тогда так было играть нельзя, крайнего защитника не страховал никто. Естественно, его игра считалась слишком рискованной.

Ловчев тоже много играл в атаке, но это, во-первых, было чуть позже, а во-вторых, он меньше рисковал, так как шел к чужим воротам только по открытому коридору. Мяч он поэтому терял редко. Лобановский, впрочем, и его построил, разрешая ему участвовать только в позиционной атаке, что было очень скучно, так как крутить мяч Ловчев не умел, головой в той сборной как следует не умел играть никто, поэтому игра его становилась бессмысленно (в смысле бесплодно) правильной. Силен Ловчев был в контратаке.

«Ему бы к Моуриньо!» — уверен мой папа.

Ловчев тогда только начинал, а Логофет заканчивал, то есть — Логофет у отца ассоциировался с предыдущим, а Ловчев с последующим десятилетием. А насчет Логофета, хотя Ибрагимович всплыл у отца в памяти по одному только эпизоду, отец как-то вдруг мне сказал, что если бы Ибрагимович был чуть поменьше, в смысле роста и веса, то и получился бы Логофет. Скажем, Логофет отбирал мяч так: поворачивался к нападающему спиной и отбирал мяч задним движением ноги, причем именно отбирал, а не отбивал мяч. Судьи часто определяли в таких случаях опасную игру, но ее не было, так как нога стелилась по земле подошвой, и контакта с ногой соперника не было вообще. Ибрагимович, играй он в защите, действовал бы точно так же, уверен папа. Короче, Логофет просто попал не туда и во времени, и в пространстве, к тому же манера его игры не гармонировала с ним самим. Ибрагимович с его хамской (при всем папином восхищении) манерой игры и есть хам, а Логофет был скромным и порядочным человеком. Отец не раз повторял, что Логофет был одним из его самых любимых игроков и вспоминал, что в конце концов его (и в сборной тоже) начали ставить в полузащиту, по-теперешнему на место второго опорного, хотя тогда еще не придумали, как именно он должен играть, и как не трудно догадаться из сказанного выше, это был последний гвоздь в его футбольный гроб. Ну не мог он отдать мягкий пас ближайшему партнеру, ему это было скучно. Заканчивая играть, он кому-то сказал, что тренером ни за что не станет, не хочет, чтобы его унижали, и жил потом за счет недурного знания иностранных языков, в частности итальянского, на почве знания которого я с ним и познакомился, лично убедившись, что отцовское представление о его человеческих качествах было абсолютно верным.

Ловчев же, как говорил мне отец, был по духу самый западный футболист из тех, кого он видел в советском футболе (говорили, что таков же был Бобров, но его игру отец не застал). В Англии Ловчева бы точно носили на руках, так как, во-первых, он был быстр, во-вторых прекрасно координирован, в-третьих вел за собой команду и в-четвертых — что для британца the last but not least — не был слишком искусен с мячом. Это был единственный не киевский игрок, которого Лобановский брал во все свои сборные. За это его недолюбливали, и это тянется до сих пор — он был лишен стандартного набора пороков, без которых в России не мыслили тогда талантливого профессионала. «Думаю, — размышлял мой папа, — что в Англии он бы считался не иностранной звездой, а совершенно своим игроком…»

«Я прекрасно помню лето 65 года, — начал свой очередной рассказ мой отец, — когда в Москву в составе сборной Бразилии приехал Пеле. Помнится, 102 тысячи зрителей, битком забившие «Лужники», облегченно вздохнули, когда он, ударом метров с двадцати пяти, когда ему никто не мешал, запулил мяч на трибуну за воротами, не потому, что мяч срезался, а просто не лег на ногу. Облегченно — потому что оказалось, что тоже человек, такой, как мы с вами. Впрочем, не совсем такой, и то, что делал, больше всего было похоже на подвиги Рональдо в матче за «Интер» со «Спартаком» в чудовищной грязи в Москве, только казалось, что Пеле это не стоит никакого труда. Запомнилось, пожалуй, ощущение огромной потенциальной мощи. Когда Пеле ускорялся, казалось, что это пружина, сжимающаяся по мере ускорения, то есть, набирающая потенциальную энергию. Набрав ее, он тормозил, после чего пружина разжималась в виде нового, еще более мощного ускорения, и тут уж за ним нельзя было угнаться. В такую же пружину — и вот в этом, пожалуй, он был неподражаем — он превращался, принимая мяч. Тут дело было не в том, что мяч прилипал к его ноге — у Марадоны или Месси он тоже прилипает — а в том, что с мячом он как-то физически наливался силой и мощью. Когда обычный (и даже не обычный) игрок принимает мяч, а потом начинает движение, видно, что он, по всем законам классической физики, делает новое усилие, напрягает мышцы. У Пеле казалось, что он их не напрягает, а наоборот, расслабляет, разряжая энергию, которой его зарядил мяч — это уже не классическая, а ядерная физика. Вообще-то все это было не более чем уникальным сочетанием негритянской пластики с европейским пониманием футбола, и такого я ни у кого больше не видел. И еще одно, во что уже совсем невозможно поверить: Пеле не то что никогда не симулировал — он не падал даже от приличной подножки, чтобы его свалить, нужны были удары по ногам, нанесенные изо всех сил, что с удовольствием и делала Португалия на ЧМ-66…»

Вообще-то Владимир Маслаченко должен был бы прославиться на ЧМ-1962, когда вратарям уделялось больше внимания, чем теперь. Причин тут две, объяснял мне отец. Одна футбольная, другая — время. С футбольной причиной все очень просто — били по воротам гораздо слабее, отсюда и легенды о «смертельных» ударах, поэтому чаще попадали в створ, и у вратаря было больше работы и шансов спасти ворота. Вторая сложнее: во-первых, индивидуальность — то, что человек что-то делает сам — ценилась выше, и во вратарях нравилось уже то, что они одеты не так, как все. Во-вторых, оттого что жизнь была более жестокой и «спасение» ценилось выше, чем гол, благо голов хватало.

Перед чемпионатом мира Яшин говорил, что не в форме, начальник команды, Андрей Старостин, значивший тогда в команде больше, чем тренер (Качалин), не возражал, и первым вратарем должен был стать Маслаченко. Легендой Яшин тогда еще не был. Но, бросившись в ноги нападающему в тренировочном матче, уже в Южной Америке, Маслаченко сломал лицевую кость, не «как бы сломал», а по-настоящему. Дальше можно себе представить себе, что было бы, если бы… Яшин бы не сыграл за сборную мира и остался бы, в лучшем случае, звездой для домашнего употребления, а Маслаченко, как бы великолепно он ни играл, никогда бы не смог занять его нишу — ну, не было в нем чего-такого, что было в Яшине.

Вернувшись на поле, Маслаченко, уже в составе «Спартака» (куда он и в самом деле хотел перейти, оказавшись в Москве, совершенно бескорыстно), около года преодолевал страх, и тут было на что посмотреть — отец считает, что ему повезло обратить на это внимание: мяч мечется во вратарской, с трибуны видно, как Маслаченко заставляет себя броситься в ноги и не может. В конце концов он бросается в самую гущу, просто, чтобы броситься — уже неважно, где мяч, а важно, что смог броситься и остался цел. Где-то к концу сезона он психологически полностью восстановился, это, несомненно, было моральным достижением, так как никто его не жалел — тогда это считалось оскорбительным для человека.

Задним числом нетрудно найти в игре Маслаченко признаки, предвосхищавшие будущую карьеру — он был пижон (в отличие от Яшина) — тогда слово «пижон» было не обидным, а скорее ласкательным. (Может быть, потому в одном из своих самых знаменитых репортажей, когда в финале Лиги чемпионов «Бавария» пропустили два мяча подряд, Владимир Никитич выкрикнул сакраментальное: «Пижоны!») Например, вспоминал мой папа, нетрудные мячи Маслаченко ловил в два приема — останавливал мяч в воздухе, но не опускал на землю, забирая с отскока, как обычно поступают вратари, а перекладывал за спиной из одной руки в другую, как фокусник. Ляпов его отец не помнил, зато всегда, когда мы с ним обсуждали вратарей, говорил, что вот у Яшина ляпов было куда больше, но слава его от этого только росла.

Маслаченко, несомненно, был первым в России комментатором, профессионально разбиравшимся в футболе, считает мой отец, приводя в качестве примера следующей эпизод: на ЧМ-1978 играет Бразилия с кем-то. У них правый полузащитник

Нелиньо — тогда только-только появлялись те, кого сейчас называют вингерами. Он с мячом во вполне безобидной позиции, недалеко от боковой линии, между ней и углом штрафной. Его, естественно, никто не атакует (еще бы, за тогдашние-то деньги!). Он прицеливается и «шведкой» (во дворе тогда говорили «шведкой», а не «шведой») закручивает мяч в дальнюю девятку. Вратарь, украшая эпизод, парит вслед за мячом, но мяч летит быстрее и по более крутой траектории. Маслаченко вопит: «Нет, вы понимаете, он же НАРОЧНО так ударил!». Из последующих игр стало ясно, что Маслаченко был прав, так как этот удар у Нелиньо, оказалось, был поставлен на поток.

Может быть, все дело было в том, что когда Маслаченко играл, он, как вратарь, наблюдал футбол немного со стороны, по крайней мере на чужой половине поля, поэтому прекрасно разбирался в действиях полевых игроков. С вратарями дело обстояло иначе — к ним он был пристрастен и догматичен. Он считал, что вратарь должен бросаться в ноги головой, а не ногами вперед, иначе неприлично. Возможно, подсознательно Маслаченко считал, что и не справедливо — мне разбили голову, а им не разобьют, ногами-то вперед безопасно. Однако не мог же он, умный человек, не понимать, что было бы, если бы Дасаев с его фигурой играл «правильно» — он играл так, как он играл, может быть, и по осторожности, но играй он иначе, он бы утратил главное свое преимущество — хоккейную реакцию. Хоккейную настолько, что когда Дасаев ловил мяч, он казался каким-то маленьким, вроде мухи или шайбы.

«Вывод отсюда такой, — уверял, заканчивая эту историю мой папа, — что профессионал гораздо субъективнее дилетанта, который зато ничего не понимает, и держаться комментатору нужно где-то посредине, что и получалось у Маслаченко, когда речь шла о полевых игроках».

Был такой случай. Как-то Владимир Никитич Маслаченко решил осчастливить футбольную редакцию «НТВ-Плюс» творческой идеей.

— Слухайте сюды, — объявил Маслаченко, — скоро у нашего друга Пеле юбилей. Все ищут материалы, готовят сюжеты, а я вам скажу, что у нас есть самый лучший материал! Мое большое интервью с ним! Доставайте из архивов и дерзайте.

Маслаченко не был бы Маслаченко, если бы ограничился короткой репликой и быстро сошел со сцены. Нет, он ждал реакции и был готов продолжить разговор о своем знакомстве с Пеле. Повисла пауза и молодые коллеги стали спрашивать, что да как было в том интервью. Владимир Никитич набрал в легкие воздуха, произнес: «Значит, так…» — и стало ясно, что в течение получаса всем в комнате придется отложить прочие дела. Маслаченко начинал травить байки, а надо сказать, в своих байках Маслаченко всегда представал героем, центром притяжения, едва ли не рыцарем. Он не мог рассказывать истории, где были бы видны его слабости. Так был устроен Никитич.

— В 1988 году с Пеле летим одним самолетом из Москвы. Он с женой, я тоже. В Вене у него пересадка, он ждет багаж, рядом я ищу свои горнолыжные прибамбасы. Все получили свой багаж, и только мы вчетвером остаемся в пустом зале без сумок. Друзьями мы с Пеле не были, так шапочно знали друг друга. Но за два часа розыска своего багажа мы успели стать родными.

— Так вот, — продолжал Никитич, когда все уже предвидели концовку с навек установившейся дружбой Маслаченко и Пеле, — сумки мы в итоге нашли, расставались с Пеле как лучшие друзья. И что вы думаете происходит через два года? Встречаемся с Пеле на чемпионате мира в Италии — и этот говнюк меня даже не узнал!

Артист у микрофона. Так говорил о себе Владимир Никитович. Я бы не назвал его своим учителем, потому что в нашей редакции Маслаченко был кем угодно, только не ментором, но если я что-то и перенял у него, то вот эту самую формулу: комментатор это артистическая профессия, и его задача сыграть даже самый скучный матч так, чтобы понравилось зрителю. Не важно в какой ты форме или настроении. Это как на сцене: притворись, что тебе интересно, что тебе нравится твоя сегодняшняя роль, тот матч, который ты сегодня работаешь, и сыграй на бис.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.