3

3

Опустив ночью письмо для Виолетты, Саша долго бесцельно бродил по Железноводску, не замечая мелкого непрерывного дождика. Зашел в парк. Там было знобко, неприютно. Каменные шары у входной лестницы днем всегда казались ему почти живыми, такими добродушными существами, что хотелось погладить их шершавые теплые головы. Сейчас их мокрые маковки зло полыхали отраженным электрическим огнем, отпугивали от себя; капли дождя, коснувшись их, дробились в пыль и растворялись во влажной темноте.

Здесь и окликнул его встревоженный голос матери.

— Сашенька! Сыночек! — Голос у нее был тихий, отрешенный. — Сашенька, отец рассказал мне, что впутал он тебя в неправое дело. Уйди ты с этого проклятущего ипподрома, уж если отец родной…

— Уйду, мама… — Как всегда, Саша наедине с матерью сразу стал маленьким, почувствовал себя ребенком. — Но только ты не права. Конечно, как и везде, есть и нечестные, есть неудачники — каждому свое отпущено: конь под седлом, лошадь пашет, кляча воду возит… А мне там, верно, делать нечего, нет там на мою долю лавров…

Не обращая внимания на сырость, они сели на скамейку возле большой туи, блаженно затихшей под дождем. Наверное, никого, кроме них, не было в этот час в курортном парке, обычно таком многолюдном до самой полуночи.

Неясно белел неподалеку старинный выставочный зал затейливой наивной архитектуры, с вытянутыми фронтонами, со множеством переплетов на узких венецианских окнах. На веранде диетического кафе громоздились кучей перевернутые стулья. Лужи тускло поблескивали на посыпанных толченым кирпичом дорожках. Была во всем этом своя робкая прелесть, в переливах света сквозь кисею дождя, в маслянистом свечении влажных плоскостей стен, скамеек, оград, бюветов.

Саша стиснул руки коленями.

— Ну что ты, что ты, — пыталась успокоить его мать. — Вспомни свою первую скачку, — уговаривала она, хотя начинала разговор с просьбы бросить ипподром, — вспомни, когда ты, мальчик, заставил пыль глотать одиннадцать мастеров спорта! Да и потом сколько выигрывал, так что все удивлялись! — Мать стала припоминать разные светлые и восторженные дни, что выпадали в разное время — и в немалом числе, оказывается! — в его жизни. Случайно ли она вдалась в воспоминания, как знать? В человеческой памяти прошлое лежит позади в пределах все одной и той же дуги овиди, как называла мать по-деревенски линию горизонта. Поступки, события долго возвышаются над равниной обыденных дней, но вот какие-то из них начинают рушиться, выветриваться временем и осыпаться, какие-то закрываются подобными, но только более крупными по масштабу, однако что бы ни происходило, все равно, оглядываясь в прошлое, и в десять, и в семнадцать, и в тридцать, и в пятьдесят лет, ты будешь помнить хорошее. Таков человек, и благо, что он так устроен, в этом спасение, а то многие могли бы сломаться от печалей до времени.

Мудрейший из инстинктов — материнский заставлял ее говорить так со своим попавшим в беду сыном. Намокшие волосы перьями стояли у него на затылке, и при взгляде на эту родную несчастную макушку хотелось заплакать, но мать пересиливала себя и говорила, говорила, плела сеть из простых и мудрых слов, какие только знала, чтобы затопить, погасить бушующее в нем горе, не знающее исхода и средства исцеления.

Она не смела дотронуться до него, обнять, приласкать. Только положила руку на коротковатый рукав курточки, из которого высовывалась мосластая кисть.

— Мама, а помнишь, когда мне было шесть лет, я нашел ножик? — неожиданно сказал Саша. — Так счастлив был!.. До сих пор жаром обдает, как вспомню. Складной, новенький, с костяной ручкой, помнишь?

Она кивала, и слезы стояли у нее в глазах.

— Ты честный, ты добрый, ты красивый, — говорила она. — Ты жокей божьей милостью! Вот только, может, с отцом тебе развязаться, нету него хороших лошадей. — Мать с опаской покосилась на Сашу, убедилась, что упоминание об отце не ранило его, наконец сказала то, что было очень важным: — Отец-то прощения у тебя просит, говорит, что погорячился, с неудачи да с выпивки, говорит, из рамок вышел. Уж ты не серчай на него, винится он перед тобой, прямо так мне и сказал.

Саша хотел ответить, что ему ненужно извинений, что полученная обида даже кстати, но вовремя опамятовался: «Я говорю с ней так, словно бы она все знает!»

— Как ты здесь оказалась, зачем приехала?

Мать посмотрела на него кротко и незащищенно:

— Сна нет никак, обмирает сердце, и все тут! Вот так же, когда ты на Грации, а потом на Руанде убился, я ведь не видела, а в ту же минуточку почувствовала, что тебе больно. Я понимаю, что это, конечно, предрассудки, но что с меня возьмешь, мать я и есть мать. Увидела вот тебя живым и невредимым и успокоилась сразу. Домой, что ли, поедем, заря уж вот-вот займется.

Саша любил свою мать, не сердился на нее, не срывал зла и не грубил, как часто делают это подростки, но странно: сейчас он даже и не задумался над тем, каково же будет ей без него, он озабочен был только тем, чтобы поскорее спровадить ее домой:

— Я буду здесь еще мама, здесь моя девушка живет, а ты поезжай, отдохни, поспи…

Но мать не хотела уходить, повторила с подчеркнутой настойчивостью:

— Отец-то винится перед тобой, слышишь?

— Да, да, мама, я все понимаю, все, это не от проигрыша он из себя вышел, нет. Если бы я Дерби выиграл, он бы, может, еще злее был. Он ни в чем не виноват, во всем я один, меня судьба по справедливости карает. А судьба — это не лошадь, ее не взнуздаешь, это я понял теперь.

— Что ты, что ты, Сашенька, думай, что говоришь! — перепугалась мать, почувствовав в словах сына незнакомые ей решимость и ожесточение. А он, не слыша, продолжал:

— Да, я один виноват. Еще два месяца назад Амиров звал меня к себе, сегодня бы на Гарольде ехал я, а не пижон Николаев, но я тогда не согласился, думал, что этим отца предам.

— Так и правильно же, разве нет? Разве нет? — встревоженно переспрашивала мать.

— Нет… Нет, мама, нет. Вот год назад, когда я верил в нашу конюшню, тогда да, тогда правильно я поступил. Правильно сделал, что не пошел к Амирову. Но сейчас-то, в этом-то сезоне надеяться мне уж явно было не на что, так? Я ведь уж и не сомневался, и не заблуждался на счет возможностей нашей конюшни. А раз так, то я просто обязан был уйти. Ноя, слабак, не ушел. Этим я не только себя опять обрек на неудачи, но и отца подвел… Да, да, именно я принудил его к бесчестному поступку. Ну, конечно, не умышленно, сам ничего не подозревая… А подвел! И правильно вмазал он мне леща, мало еще, пожалел видно… Точно так же и Виолетта правильно… — Тут Саша осекся. Он хотел сказать, что и в отношении с Виолеттой он допустил ту же ошибку, продолжал оставаться верным тому, во что уже не верили не имел права верить, он же давно понял, что Виолетта не отвечает взаимностью, но продолжал жалко волочиться до тех пор, пока она вынуждена была окончательно раздавить его своим «нет». И в этом, как и с отцом, опять же только он один виноват.

Мать слушала его с непроходящим изумлением. Она не узнавала в нем вчерашнего Сашу, не могла постигнуть, как мог он вдруг повзрослеть настолько, что невозможно было рассмотреть уж и следов милой его детскости. И как ни проницательна была мать, она обманулась в выводах: показалось ей, что раз Саша так по-взрослому умен и рассудителен, то ничто уж не грозит ему. А впрочем, может, и верно ее сердце почувствовало, может, и единственно правильное решение приняла она тогда, поддавшись уговорам оставить его в парке одного, уехать домой на первой утренней электричке?..

Не мать, а он ее провожал, уводил из парка. Они спускались по широкой лестнице. Дождь перестал, и через пологие ступени переливались чистые ручьи. Саша отчетливо видел каждую выбоинку, каждую щербину на старом желтоватом туфе. Внимательно вглядываясь под ноги, поддерживая мать за локоть, он почти беззаботно сказал:

— Знаешь, мам, я, может быть, в цирк уйду.

— В цирк? — растерялась мать. — Какой же ты артист?

— Эка беда, артистами не родятся. Понимаешь, может быть, мне только в скачках не везет, как кому-то не везет на охоте, в спортлото… Кому-то не везет в любви… — Саша опять осекся, но не подал виду, легко продолжал: — Помнишь, сосед наш Ленька-рыжий, велосипедист? Сколько лет мучился — никак мастером спорта не мог стать, то шиной гвоздь на шоссе поймает, то кто-нибудь из идущих перед ним упадет, а он наскочит. Бросил велик, перешел на городки и через год — уж чемпион республики! Вот, может, и я в другом смогу себя проявить — в цирке. А что? — Саша наклонился и хотел не сбавляя шага сорвать росший около тротуара васильковый цветок, но его стебель оказался таким прочным, что не сломался, лишь скользнул по пальцам. Саша остановился, сказал удивленно:

— Ишь ты, как проволока… Видно, долго жить собрался. — Опустился на корточки, двумя руками перервал жесткий стебель, протянул цветок матери.

— Цикорий!

— Да? А я думал — василек.

— Это все равно, можно и так назвать… Хотя настоящий василек другой. Да ты же и сам знаешь, помнишь, в лугах у нас…

— Да, да, помню. Тот небольшого росточка и покрасивее.

Мать поднесла цветок к лицу:

— Такой нежный, ласковый, а без запаха… Но все цветы одинаково чувствуют.

— Как это: «чувствуют»?

— Ну, наверное, им тоже бывает больно… И, наверное, они и любить тоже умеют…

— Что уж ты, мама!

— А что? Помнишь, начкон нашего завода умер в прошлом году? Очень он цветы любил, много их держал в квартире. Схоронили мы его, и представь себе: в той комнате, где умирал он, все цветы скоро погибли, а в соседней продолжали расти — эти не знали о смерти хозяина.

— Это, мама, мистика!

— Кто знает, может, и мистика. Я говорю лишь, что сама видела.

Внезапно погасили фонари, и мать, вздрогнув, снова с мольбой и тревогой посмотрела на сына.

Он нашел в себе силы помахать ей.

Подкатила пустая электричка.

Небо светлело, и птицы уже пробовали спросонья голоса, когда он в совершенном изнеможении вернулся к подножию Железной. С ветвей тихо капало. После дождя рассвет был чистым, ясным, каким-то самоуглубленным и совсем невинным, словно бы и не знал о суете вчерашнего дня и о ночной греховности. Когда заливает все солнечный свет или подавляет беззвездная мгла, не видишь столь отчетливо место, где находишься, а сейчас рассеянный матовый свет открывал землю до самого горизонта.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.