4
4
В одно из воскресений Сашу навестили его друзья по ипподрому: Нарс Наркисов и Саня Касьянов.
Внешне они были полной противоположностью друг другу. Нарс — вороно-смуглый, широкоплечий, но низкорослый, и эта низкорослость была не пороком, а его спасением: жокей не может иметь веса более пятидесяти двух-пятидесяти трех килограммов. Касьянов — высок и строен: его жокейским счастьем была тонкокостность. Ладошки у него крепкие, будто каменные, но такие маленькие — пожмешь его руку, и кажется, будто он тебе всего лишь два пальца протянул.
Строго говоря, Касьянова нельзя назвать красивым: соломенные, вечно спутанные и врасхрист, волосы, маленькие глубоко утопленные зеленоватые глазки, вытянутый с чуть вывернутыми ноздрями нос, тонкие нервные губы — нет, лицо его нельзя назвать красивым, но это лицо запоминающееся. У Нарса симпатичная его мордашка словно бы упрятана под некоей темной маской, а у Касьянова лицо открытое и одухотворенное. Правда, выступающий вперед подбородок и прикушенная верхняя губа давали повод думать, что парень он капризный и обидчивый.
Нарс, обычно застенчивый и тихий, сейчас был неестественно оживленным и громкоголосым:
— Ну ты даешь, Сашк, ну, ты воще!.. — говорил он, крепко встряхивая Сашину руку. — Где Сашка, где Сашка? А он в больнице. Интересно прям! Ну, как ты вообще-то?
Саша молчал, загадочно улыбаясь, как будто все случившееся с ним в день тридцать первого декабря было маловажным, далеким и неинтересным прошлым. Он улыбался, как человек страшно могущественный, страшно богатый, имеющий чем осчастливить этих конфузящихся в непривычной обстановке пареньков.
Они совали ему в руки вафли, печенье и прочую ерунду, которую все почему-то считают необходимым тащить в больницу и которая потом копится в тумбочках, пока хватает места.
Их расспросы о подробностях случившегося с Сашей, о состоянии его здоровья, о видах на выписку были бессвязны и непоследовательны, сумбурно повторялись несколько раз. Происходило это, очевидно, отчасти оттого, что рядом стояла Виолетта.
— Мой товарищ по несчастью, — представил ее Саша друзьям.
Она протянула им руку и приветствовала их таким нежным и мягким наклоном кудрявой белой головки, что Саша просто чудом удержал в себе восклицание: «Счастье-то какое!» Он был уверен, что, увидев ее, все будут враз и навеки очарованы. И к чистому восторгу его еще не примешивалось ни единого оттенка горечи или беспокойства.
Касьянов стушевался, воспламенев всем своим узким конопатым лицом, у Нарса неизведанно захолонуло в груди, он озабоченно принялся рассматривать носки своих шикарных лаковых туфель, забрызганных уличной грязью.
— Ну, что на воле-то? — поинтересовался Саша, проследив его взгляд.
— На воле весна, — скупо улыбнулся Касьянов.
— По календарю зима, а воздух понюхаешь — весна, и все! — уточнил Нарс.
— Та-ак, — протянул Саша, включая в круг своего обожания и Нарса, и Саньку Касьянова.
— Сядем, юноши, — предложила между тем Виолетта, — визави.
— Как сядем? — спросил Нарс на ухо у Касьянова.
— Напротив друг друга, — почти не понижая голоса, отчетливо пояснил Саня, вызвав поощрительную улыбку у Виолетты и хмурость на лице самолюбивого Нарса.
Они поместились на деревянных диванчиках, стоявших тут же в приемной под чистыми лакированными листьями ухоженных фикусов.
— Ну что, скоро опять соберемся все на ипподроме? — сказал Саша.
— Как? Ты опять будешь? — Ребята не могли скрыть удивления, смешанного с состраданием.
Саша, вздохнув, пожал плечами.
Друзья пока ничего не понимали и искали без особого, впрочем, успеха русло для разговора, и Саша видел — так ясно видел сейчас! — что им, как совсем недавно ему, очень хочется быть ироничными и непринужденными.
Не ветер, вея с высоты,
Листов коснулся ночью лунной,
Моей души коснулась ты,
Она тревожна, как листы,
Она, как гусли, многострунна… —
вдруг запел пластмассовый динамик на стене, скрытый глянцевитыми толстыми листьями фикуса.
Все четверо послушали, как нежно и убедительно втолковывает тенор кому-то эти простые и необыкновенные слова.
— «Житейский вихрь меня терзал и заносил холодным снегом» — это уж чересчур, а все остальное — в самую точку будет, — ухмыльнулся Нарс, нарушив молчание.
— Ого, как ты у нас, оказывается, элегантно умеешь изъясняться! — сузил глаза Касьянов.
Нарс снова почувствовал некую царапину в этом замечании и, уязвленный, попытался придать беседе иное, более безобидное направление:
— Вы какие стихи больше любите, Виолетта?
— Мей, Тютчев, Фет, Майков. — Полуулыбка по-прежнему блуждала по лицу Виолетты, и невозможно было понять, кому и за что она предназначается.
— Виолетта — артистка. Цирковая артистка! — Сашу просто распирало от гордости и восторга, и он не заметил, как тень неудовольствия погасила только что светившееся ее лицо.
Но ребята явно были польщены знакомством с артисткой, особенно Нарс. В его агатовых, будто без зрачков, глазах сквозило выражение, придававшее взгляду некую усмешливую застенчивость, а во всем смуглом с мелкими, будто птичьими, чертами лица выразилось то ли удивление, то ли робость, что именно, Виолетта не сумела определить. Санины глаза светились открыто, и потому-то, наверное, она, начиная общий разговор, взглядом обратилась именно к нему.
— Все вы, насколько я понимаю, «конские охотники» — любители лошадей, стало быть. А кто из вас сможет сказать мне: дикие кони раньше были резвее, чем нынешние ручные, или нет?
— Нельзя сравнивать, — сразу же ответил ей Касьянов. — Это все равно что угадать, кто сильнее: Илья Муромец или Василий Алексеев.
— Да-а? — Настойчивость Виолетты выдавала ее неподдельный интерес и даже волнение. — А с цирковыми лошадьми ваших, ипподромных, можно сравнивать?
— Можно, но это, я извиняюсь, будет не в пользу цирка.
— Вы уверены?
— На сто процентов.
— Как же это так? Саша, твой друг что-то путает.
— Да, да, Санек, ты тут не в курсе, — миролюбиво, но и безоговорочно объявил Милашевский. — Ты даже и представить себе не можешь, как трудно подготовить, например, классический конно-акробатический номер па-де-труа. Тут и от лошади, и от дрессировщика требуется…
— А ты откуда такой грамотный выискался? — сердито перебил Саня, но не стал ждать ответа, посчитав, видно, этот вопрос не таким уж и важным, возразил по существу дела: — Этого я себе не представляю, это точно, зато я знаю другое: наши заводы продают лошадей в цирк по тому же принципу, что и в спортобщество «Урожай», — тех, которые поплоше. Могу ответить почему: тех лошадей, которые не проявили таланта в главном своем жизненном призвании — в скачках, не жалко, беречь их незачем — пусть калечатся. Ведь цирк — это же задворки искусства, туда всякие неудачники подаются, вон Юрия Никулина не приняли в театральный… — Тут Саня прикусил язык, увидев, как изменился взгляд у Виолетты: глаза потемнели и расширились, почти круглыми стали.
— Ты, Санек, разошелся, как холодный самовар, ты осади немного, — протянул руку Саша, — ты ведь в этом деле серый, что конская попона. А ты, Вета, на него не серчай, он, в общем-то, парень смекалистый, все усваивает, если ему как следует растолковать.
— Да, да, я не прав, — заторопился Саня, — вернее, не совсем прав, не на сто процентов. Я вот сейчас вспомнил твоего Титаника, злющий жеребец был.
— Как же про него забудешь?
— Во, ведь классный конь, а в цирк его бы не взяли, потому что дурноезжий.
— Видишь, Санек, ты уж и поумнел. А тебе, Вета, я еще не говорил про этого Титаника. Он один раз на старте встал на оф. — Тут Милашевский повернулся к друзьям, пояснил: — На оф — это значит, по-цирковому, на дыбы. Да, встал на оф, а я его в это время шамбарьером, то есть хлыстом, «палкой», если по-нашему, по-жокейски сказать.
Касьянов с Наркисовым потрясенно переглянулись, и это сразу подметила Виолетта.
— В эти дни мы с Сашей много о цирке говорили, — сказала она таким тоном и с такой улыбочкой, словно бы виноватой себя чувствовала и прощения просила. — И почему бы тебе, Саша, в самом деле не пойти в цирк?
Этот вопрос Виолетты смутил не только Сашу. Наступила общая неловкость, и он ответил неожиданно для самого себя:
— Я, может, и впрямь в цирк пойду, в берейторы.
— То есть в штукмейстеры? — с улыбочкой спросил Касьянов, полагая, что Саша не иначе как шутит, и был удивлен, заметив, что его слова рассердили Виолетту. Глаза у нее опять расширились и потемнели, она стала говорить строго и назидательно:
— В этом слове нет ничего унизительного. Штукмейстер — значит, по-цирковому, еще и конный штукарь, искусник, кунсберейтор, шталмейстер, мастер верховой езды… А названий так много потому, что цирк самое древнее искусство, его любят все народы, вот почему тут всякие старинные слова и переводы, но разве же это плохо? То-то же что нет. Саша, конечно, грубовато и обидно для вас сказал, — ну, это, про серую попону, однако и ваши задворки — такое слово, от которого у нас может быть навек ссора, вы же знаете, кто я?
— Да, да, да, от такого слова не только ссора, от него люди могут к ножу перейти, — суровым голосом поддержал Нарс. Саше хотелось крикнуть, что никакой он не штукмейстер, а жокей поталантливее Наркисова и Касьянова, хотя им обоим везет, а ему почему-то нет, но что он еще докажет, кто есть кто. Однако не только крикнуть, и шепотом не смог бы произнести этого Саша, потому что отравленное словцо «штукмейстер» вошло в его душу беспощадным приговором, дохнуло холодом обреченности, он ощутил вдруг снова недавно пережитую боль: это была уж боль не физическая, но оттого не менее непереносимая. Ему захотелось закричать или заплакать, но боязнь обнаружить свою слабость и потерять расположение Виолетты была столь сильной и всеопределяющей, что он сумел даже обозначить на лице подобие улыбки.
Когда друзья распрощались, Виолетта сказала:
— Этот Нарс симпатичный мальчик, только все молчит, как глухонемой.
— Он адыгеец по национальности, в горах вырос, зато на скачках ведет себя громко.
— Что, такой талантливый жокей?
— Пожарник. Лошади есть — едет, вцепится, как клещ, и дует от столба до столба, на силу. Он же у самого Никола Амирова скачет, это одна из лучших конюшен в стране, тут любая бездарь с призами будет. А мы с Санькой на бродячих собак главным образом садимся — ни класса, ни резвости, ни силы у наших лошадей. Обидно, конечно, всю дорогу подковы собирать, но ничего, еще посмотрим! Мы тоже когда-нибудь покажем класс! — Говоря это, Саша ждал, что Виолетта остановит его и напомнит снова о возможности уйти из спорта в цирк. И он еще раз очень жирной чертой подчеркнул свои слова: — Когда-нибудь покажем класс, у нас с Саней все впереди!
Но Виолетта молчала. То ли не понимала она Сашиного намека, то ли была чем-то своим, потайным, занята, и хотелось ей сейчас помолчать да подумать.
Саша проводил Виолетту, заглянул в свою палату и удовлетворенно отметил, что она пуста. На всякий случай наклонился, посмотрел, не прячется ли кто под кроватями, затем поплотнее закрыл за собой дверь и, привалившись к ней, подперев ее плечом, дал волю слезам. Но уже через несколько мгновений глаза его стали снова сухими, к нему вернулось самообладание, мысли были ясными.
Да, конечно, Виолетта не могла не понять намека, но сделала такой вид потому, что не поверила в Сашины заверения: «Покажем класс», «все впереди», — ей, как Саше самому, ясно, что это лишь бодряческие слова, а если еще честнее сказать — просто ложь, он солгал и ей, и себе. Но — зачем, но — почему? Или так задело то неуклюжее, как верблюд, слово «штукмейстер»? Или поверил Саша окончательно, что он неудачник? Ну да, так и есть…
Обидных неудач в его жизни было немало, но он относился ко всем капризам судьбы стойко и мужественно, презирал дешевую монетку случая и верил в свою звезду. И вот впервые почувствовал он, что невезение оскорбляет чувство его достоинства, ставит под сомнение его личные качества, что он не может уже утешать себя больше словечками: судьба, несправедливость, понимая с убийственной ясностью, что искать причины поражений в чем-то, а не в себе одном, значит, признавать свое бессилие и пребывать в фальшивом самоутешении, в обманчивых иллюзиях и необоснованных надеждах. Так в чем же дело? Саша фанатично предан скачкам; в лени, в отсутствии трудолюбия его никто никогда не мог упрекнуть. Тогда, может быть, чего-то у него недостает? Мало ли что он смел, расчетлив, имеет хорошую посадку, чувствует, как складывается скачка на дистанции, может, ума не хватает, какой-то необходимой хитрости и ловкости, внутренней силы, уверенности — словом, может, он просто-напросто бездарь? Но нет же, нет, как ни строго подходи к себе, такой вывод будет явно несправедливым, его талант жокея признан давно и всеми.
О самой первой в его жизни скачке было написано даже в центральных газетах, он просто блистательно начал свое жокейское поприще, совсем еще мальчишкой выиграл на полукровной лошади барьерную скачку, в которой участвовали одни мастера спорта на своих «выведенных в совершенстве». Помнится, перед скачкой мать беспокоилась, говорила отцу: зачем, дескать, ты родного сына обрекаешь — затопчут же его! А отец ответил со смехом, что не затопчут, потому что за ним никого не будет, а если он упадет, то только штанишки испачкает, отмыть недолго. И вот выехали все из паддока на дорожку. Одиннадцать чистокровных лошадей — скакуны от ноздрей до пят, легкие и гибкие в движениях под седлами мастеров спорта, трое из которых — международного класса. Полукровная лошадь, на которой сидел конмальчик Саша, была, конечно, в порядке — свежа, блестяща, готова, но имела излишне массивные формы, выглядела грузновато, словом, неплохая лошадь — ни больше ни меньше, уж никак не фаворитка. Началась скачка. Принял старт четвертым. После третьего препятствия переложился на второе место, после шестого сравнялся с лидером. На прямой легко и весело вышел вперед, выиграл кентером, оставив в побитом поле всех одиннадцать мастеров на их высококлассных лошадях. Только мать одна была недовольна, попеняла отцу: вот, а говорил, что не затопчут, будет один сзади? Отец, конечно, сам был изумлен, но продолжал смеяться: кто-де его мог затоптать, когда он в ста метрах один впереди шел? То была всем сенсациям сенсация, некоторые даже были склонны в Сашиной полукровной лошади рассмотреть высокий класс, с чем истинные специалисты не могли согласиться. Саша, конечно, сразу же много вообразил о себе, не считал свой успех неожиданным и незаслуженным, решил, что в той скачке обнаружились его скрытые до сей поры недюжинные жокейские способности. Но потом без особого огорчения понял с помощью отца, что победа была хоть и неслучайной, но легко объяснимой. Мастера привыкли на конкурах и в стипль-чезах перед каждым препятствием притормаживать лошадь, чтобы она не задевала копытами. Так они и в той скачке делали. А Саша наоборот: перед каждым барьером хлыста лошади давал, ему было все равно, ему только слава одна была нужна, только самоутверждение. И потом было на его счету немало ярких побед, которые до сих пор остались памятны ценителям скачек, но каких-то выдающихся успехов он не достиг, потому что в отцовском отделении почти не было классных лошадей. На него обратил внимание «премьер жокеев» Николай Насибов, говорил, что Саша жокей с головой, имея в виду то обстоятельство, что он выигрывал иногда на лошадях, не имевших права быть первыми, исключительно за счет своей умелой езды. Сашу приглашали скакать в лучшие конюшни страны, но он даже и в мыслях не держал, чтобы уйти от отца. Да, были в его жизни минуты светлые и восторженные; Саша всегда твердо верил в свое будущее, в очень скорое будущее, прямо-таки в завтрашний день; ложась вечером спать, мечтал: а может быть, это завтра и произойдет, может, завтра и выиграю такой приз, за который вне очереди присвоят звание жокея! Мечтая, настойчиво занимался работой будничной, не нарядной и никогда не рассчитывал, как, например, Наркисов, на случайный успех, не скакал на чужих лошадях, единственно об интересах своего конезавода думал, на свои лишь силы надеялся. И правильно, так только и надо — судьба человека в его собственных руках…
Саша торопливо, словно бы опаздывал, вышел в коридор, спустился в вестибюль, где толпились родственники больных. Окинув всех нетерпеливым взглядом, убедился: нет никого из сопалатников, очевидно, на улице гуляют. Снова поднялся на свой этаж и без колебаний подошел к двери палаты, в которой находилась Виолетта. Постучался костяшкой согнутого пальца, позвал через тоненькую, как лезвие ножа, щелку:
— Виолетту можно на минуточку?
Она вышла нимало не удивленная, она словно бы ждала Сашу, думала о нем.
— Вета, я хочу сказать тебе… Ты не думай, я не слабак и не бездарь!
Не удивление — радость увидел Саша в ее словно бы повлажневших глазах.
— Да, да, Вета. В Ростове на ипподроме я разбился так, что никто не верил больше в меня, а я снова скакал, и скакал ничуть не хуже. Я никогда не боялся борьбы, я ни разу в жизни не струсил, я не пропустил ни одной барьерной скачки, не отказался ни от одного стипль-чеза, даже когда под моим седлом были ненадежные лошади. Говорят, что мне не везет. Один неумный человек пошутил, сказал мне: «Ты, Сашок, наверное, в тени родился». Может быть, — да, в тени, а может быть, и нет: кто-то другой на моем месте, вполне возможно, отскакался бы уж навек, а я вот, счастливчик, познакомился с тобой, стою рядом, говорю с тобой! Нет, нет, не в тени я родился и, Вета, очень прошу тебя: верь в мою звезду!
Если и была в Сашиных словах тогда высокопарность, то лишь самую малость, она понятна и извинительна, во всяком случае, Виолетта не только не осудила ее, но даже и не заметила.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.