10
10
Цобель оживился, едва они появились в комендатуре. Трудно было понять настоящую причину его волнения. Быть может, он связывал с будущим матчем личные честолюбивые планы или попросту любил футбол и радовался случаю хоть немного скрасить свое нудное существование. «Тупица!» – раздраженно подумал Соколовский, оглядывая его тучную суетную фигуру.
– О-о! Все приходиль… Это есть маленький geschenk[20] для герр Цобель.
Его большая голова в ржавом пуху, сквозь который проглядывала бледная кожа, живо поворачивалась на короткой шее. Он знает, как ладить с русскими: немного доверия и душевности – так вернее.
Точно забавляясь, он пересчитывал парней.
– Eins! Zwei! Drei! Vier![21] Лемечко?…
Он выжидательно уставился на них круглыми кроличьими глазами.
– Ждали, вот не пришел, – Соколовский пожал плечами.
– Лемечко! Лемечко! – театрально сокрушался Цобель.
– Может, придет. Трамваи не ходят, автобусов не видать, и опоздать нетрудно, – заметил Фокин не без злорадства.
– О-о! – охотно подхватил Цобель. – Это есть святой божий правда, Лемечко придет. Он, как сказать, маленько убегал, заблуждался……
Цобель выглянул в полуоткрытую дверь и отдал какое-то приказание.
Через минуту Лемешко стоял посреди комнаты, босой, с разбитым в кровь лицом. Ростом он вровень с Соколовским, но тяжелее, внушительнее, смуглый увалень с руками грузчика, с грудью, заросшей густым черным волосом, проглядывавшим сквозь рваную рубаху. Лагерные коты он бросил по дороге, чтобы они не выдали его, и пытался бежать босиком.
– Бачылы дурня? – проговорил он тихо. Опухшие от побоев губы с трудом раздвинулись в виноватой улыбке. – А не бачылы – глядите!…
Цобель хлопотал вокрул Лемешко, грубовато и прощающе подталкивая его к товарищам.
– Лемечко надо Wasser[22] мыть, ein Bad nehmen, massieren[23]… Ему надо Mutterh?nde[24]… Это… матерный рука? Да? Лемечко не будет уже немножко бегать… Лемечко надо стрелять, ein Blutige Bad[25], но он есть один раз прощен. Это мой, герр Цобель, просьба, герр комендант.
Парни молчали. Неугомонный Цобель уже впустил в кабинет двух незнакомых парней – коренастого, подстриженного по-бурсацки голо, и второго, с пепельно-серой шевелюрой и страдальческим выражением молодого интеллигентного лица. Оказалось, они тоже спортсмены, футболисты, – Савчук и Хомусько. Хомусько – седой, с настороженным прищуром глаз, как будто ему постоянно мешает свет.
Цобель объяснил: времени осталось немного, нужно быстрее собирать команду, нужны и запасные, хотя немецкие футболисты самые корректные в мире, но игра есть игра: Leidenschaft… Aufwallung[26], и запасные могут пригодиться. Он, Цобель, нашел этих двух парней, еще кого-то обнаружили в лагере у Зоммерфельда, так что если не лениться, а приналечь по-солдатски, mit Glaube and Eifer[27] – все будет хорошо… Завтра им выдадут продукты, а сейчас они втроем поедут в лагерь к оберштурмбанфюреру Зоммерфельду – герр Цобель, герр Соколовский и этот вот, герр Савчук.
Рыжий примолк только в автомашине, грузно осев рядом с шофером и опустив красноватые морщинистые веки.
На заднем сиденье покачивались в принужденном молчании Соколовский и Савчук. Было в футбольном доброхоте-новобранце чтото ординарное и грубоватое: плотно сжатый, суховатый рот, чуть вывернутые ноздри и блеск кожи на скулах и твердых с подбритым волосом надбровьях.
– Да-а, наломали дров… – неопределенно протянул Савчук. Соколовский молчал. – Хорошо, хоть вас выпустили. В городе тоска смертная, скука. Народ хочет жить, а жить – это ведь не только жрать, тем более жрать нечего. Есть же и другие, более красивые, интересы.
Машину тряхнуло на выбоине, и трудно было понять, кивнул ли Соколовский или его качнуло на пружинистом сиденье.
– -Народ хочет сеять, хлеб сеять, – объяснил Савчук, – строить свои дома, делать все, что он делал всегда, веками. Не всем же подыхать из-за того, что они проиграли войну.
– Что, кончилась война? – спросил Соколовский простодушно.
– Хана! – До сих пор Савчук сидел неподвижно, сложив на груди руки, но теперь подтвердил свой приговор взмахом обеих рук. – Ну, повоюют еще с месяц, от силы два, положат миллионы людей – и хана. А что им до людей? Не зря говорят: «Москва слезам не верит».
– Значит, Москвы еще не взяли? – спросил Соколовский, словно удивляясь.
– Не взяли сегодня – завтра возьмут. Немцы – дошлый народ, – тихо и без всякой симпатии сообщил Савчук. – Они щетины с дохлой свиньи не оставят, что ж ты думаешь, от Москвы откажутся!
Соколовский промолчал.
– Я в институте физкультуры ассистентом работал, – сказал Савчук, – потом в комитете физкультуры инструктором.
– В футбол давно играешь? – спросил Соколовский.
– Одному как играть? Я в газете взялся вести спортивный отдел: одно название. Писать-то не о чем, людям не до спорта, никого не расшевелишь, даже пацанов не дозовешься. Вот и высасываю из пальца.
Он выставил указательный палец, длинный и плоский, как плотничий карандаш.
– Скучно, – повторил Савчук, рассеянно глядя в спину Цобеля. – Путаемся. Идеи своей еще на нащупали. Народу нужно дать идею! Дурак без идеи дня не проживет. – Он склонился к Соколовскому и шепнул доверительно: – Немцы два борделя открыли, только для себя. Hyp фюр дойчен! Тоже порядочные сволочи. Ты как, интересуешься?
Савчук ждал, все так же склонившись, прилипнув к нему настойчивым взглядом.
– За такие вопросы женатые мужики морду бьют, – бесстрастно
ответил Соколовский после недолгого молчания. Его устраивала эта возможность морального, нравственного размежевания: не все же рвутся в бордель.
– Ладно, я тебя на пушку брал! – Савчук рассмеялся. – Проверить хотел, какой ты есть после великого поста. В лагере с этим не разбежишься, я так думаю. Мы с тобой еще сработаемся.
Соколовский промолчал.
Вскоре показались расчерченные линиями колючей проволоки вышки и приземистые лагерные постройки.
По настоянию Соколовского его оставили наедине с тремя пленными. Савчук задержался было у цинкового бака, нацеживая в кружку воду, но Соколовский попросил, чтобы и он ушел.
Солнечный свет падал в барак резкими полосами сквозь оконца под самой крышей – здесь под бараки оборудовали амбары заготзерна и было суше, чем в лагере у Хельтринга, – амбары стояли на фундаменте, – но и здесь держался тяжелый дух гниющей соломы, лежалого тряпья, запах отчаяния и смерти.
Безрадостное чувство сжало сердце Соколовского.
Что он скажет этим людям? Почему они должны верить ему, если поначалу и Дугин взорвался, а Скачко удержала только давняя дружба. То, что он отощал, как весенний медведь, что и от него несет лагерем, а голова в тюремной стрижке, ровно ничего не значит. Ну, нашли провокатора среди тех, кому невмоготу стала лагерная жизнь. Разве такого не бывает?…
– Послушайте, товарищи. Есть разговор. Очень важный…
Они стояли в трех шагах от него спиной к окну, так что лица оставались почти в полной тени, а на головы и на плечи падал искрившийся пылью столб света. В ответ они не произнесли ни слова, даже не шевельнулись.
Они ему не поверят. Чем проще он станет говорить с ними, тем глубже войдет жало подозрения. Утром свои, близкие люди едва не бросили его одного на бульваре. Нужно оставаться самим собой, в этом есть какой-то шанс, самый малый, но шанс.
– Только вот что, вы не думайте, что я с ними… С этими… – он яростно выругался. – Вам трудно не подозревать меня, я это понимаю, только дурак не поймет. А вы попробуйте, поверьте, на полминуты поверьте, только чтобы спокойно выслушать меня. Выслушать, а самим подумать, не с ходу решать, а подумать.
Низкорослый парень оскалился, будто рассмеялся беззвучно, нервно дернул головой и с вызовом посмотрел на Соколовского. Чем-то он напоминал Фокина: мгновенно пробегающей наискосок по лицу – от угла рта к виску – улыбкой, маленьким асимметричным лицом, кепчонкой с ломаным козырьком, из-под которого выбивалось подобие чубчика. Сказать точнее: шкет, шкетик.
Двое высоких мужчин, стоявших рядом с ним, выглядели посвирепее.
– Держись, Григорий! – сказал один из них, со светлыми густыми бровями и тяжелой складкой над переносьем. – Сейчас покупать начнет. Это приказчик. Ходок!
Руки Григория мирно свисали вдоль тела, но выражение резкосмуглого лица с холодными голубыми глазами, цвета линялого ситца, не сулило добра. Он зарос темной щетиной весь, кроме носа, лба и внятно очерченных кругов у светлых глаз.
– Ну, чего надо? – выкрикнул он неожиданно высоким голосом и смерил Соколовского уничтожающим взглядом.
Соколовский приблизился к ним вплотную.
– Товарищи, – начал он тихо, – я тоже из лагеря. Третий день на воле…
Он протянул руку толстогубому парню с широко посаженными глазами, но тот больно ударил его по пальцам.
– Кирилл! – предостерегающе бросил Григорий, а шкет в кепчонке повис на его плече.
– Ладно, Ленька, – проговорил толстогубый, стряхивая его рывком плеча. – Они этих гадов десяток на рубль покупают.
Левая половина лица Кирилла резко дрогнула, рот криво дернулся, и на губах запузырилась пена.
– Ты возьми себя в руки, – посоветовал ему Соколовский. – Так вот: вы сами решайте, как поступить, а меня выслушайте, ничего другого мне не надо. – Спокойствие и достоинство, с которыми он продолжал разговор, кажется, произвели впечатление. – Ударите – я стерплю, хоть я и не из терпеливых. Стерплю, мне-то вас бить не за что, а если так, по своим бить, можно и просчитаться. Я бы и сам не поверил такому пришлому агитатору, тоже принял бы его за шкуру. – Он развел руками. – Все понимаю, а вы попробуйте все-таки – выслушайте меня.
– Сволочь! – выдавил из себя Кирилл со стоном, со зловещим ликованием. – Ну и хитрая же сволочь!
– Если вы футболисты, – продолжал Соколовский, пропустив мимо ушей ругань, – может, знаете меня, может, слыхали про меня. Фамилия моя Соколовский…
– Врет? – требовательно спросил Кирилл у того, кого он назвал Ленькой.
Ленька не знал.
«Значит, Кирилл не здешний. И шкет тоже», – отметил про себя Соколовский.
– Эх, ты!… – уничтожающе воскликнул Григорий: он узнал наконец прославленного форварда, и его презрение стало более личным и непримиримым.
– Ну трави свою баланду! – потребовал Кирилл.
– Три дня назад я еще жил в таком же бараке. Пожалуй, похуже: может, слыхали про лагерь на Слободке? И немцев я люблю не больше, чем вы. Ну вот, вывели нас из барака в подштанниках, бросили футбольный мяч под ноги и сказали: играйте! Приказали играть.
– А вы и рады стараться?! Продались! – щека Кирилла снова задергалась.
Соколовский будто не слышал.
– Мы подумали: чем подыхать за проволокой, лучше выйти, рискнуть, успеть что-нибудь сделать, оглядеться на воле, вернуть рукам силу… – Он протянул вперед длинные в кровавых мозолях руки заключенного.
Кирилл бросился и нанес Соколовскому несколько исступленных ударов, но все неладно, все мимо цели, будто бил сослепу.
За ними наблюдали – в барак ворвались охранники, Цобель и Савчук. Кирилл упал от удара Савчука и корчился на полу, разбрызгивая порозовевшую пену. Савчук уже занес ногу, целясь в лицо Кирилла, но Соколовский метнулся и сгреб Савчука так, что его серый спортивный пиджак затрещал.
– Чудило! Я же за тебя вступился.
– Еще убьешь, – мрачно отшутился Соколовский, отталкивая Савчука. – Играть некому будет. Ты вроде не футболист – боксер. Бьешь, когда ничем не рискуешь.
На полу затихал Кирилл.
– Он контуженный, – объяснил Ленька.
– Матросня! – Савчук сплюнул, ноздри его все еще ходуном ходили от возбуждения. – Шпана портовая!
Цобель удовлетворенно потрепал Соколовского по плечу.
Через четверть часа с территории лагеря выехала машина. Кирилл медленно приходил в себя на заднем сиденье и смотрел на мир мутным, отсутствующим взглядом. Понимал, что их везут на расстрел, но не чувствовал в душе ни боли, ни раскаяния. Тесно прижались к нему товарищи – солдат Григорий и Ленька Архипов, одесский паренек, случайностями войны занесенный в этот лагерь.
При въезде в город Соколовский набрался храбрости и тронул Цобеля за плечо.
– Остановите машину, мы пешком пойдем. – Рыжие брови Цобеля удивленно поднялись.
– Так будет лучше, – настойчиво сказал Соколовский. «Оппель» затормозил.