19

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

19

Когда он сказал жене, что пошел работать, то еще и сам толком не представлял, что подразумевает под понятием «работа». Он не спеша прошел в спальню, где на высоком бюро стояла пишущая машинка – старый «Континенталь» едва ли не начала века, с подкрашенными сложными конструкциями, довольно нелепыми по нынешним общепризнанным стандартам, но приведенный в идеальное состояние, с удивительно сохранившейся картинкой на деке – ярко-желтый вид завода «Вандерер-верке».

Однако Рябов к бюро не подошел. Направился к маленькому письменному столу и тяжело опустился в кресло.

Чистый лист бумаги лежал перед ним. И первым желанием было написать: «Ветер носит слухи от дерева к дереву». Но не затем он сел к столу. И уж не затем, чтобы заниматься рукописью книги, срок сдачи которой в спортивное издательство катастрофически приближался, а даже самой предварительной работе еще не видно было конца.

«Что мне, больше всех надо? Или кто-то, кроме меня самого, может упрекнуть, что я сделал мало для хоккея? Ну что беситься? Конечно, это не только обидно, но и несправедливо – отлучать от сборной в канун серии, для которой я столько сделал. Сделал главное – чтобы сложилась дружина, с которой не стыдно выйти на любой лед. Команда состоит не только из игроков – тренер тоже что-нибудь значит, хотя существует представление, что тренер – фигура самая легкозаменяемая. Убрать тренера перед самыми ответственными матчами– это отнять у команды ум. Ну может быть, слишком сильно сказано. Но лишить памяти – это уж точно!

Сколько собрано здесь! – Рябов невольно протянул руку к стопкам тяжелых тетрадей, лежавших на углу письменного стола, и погладил их, потом кинул взгляд на полку, висевшую отдельно, на которой стояли его книги. Не просто им написанные – им выстраданные.– И советские издания, и зарубежные. Только в Канаде вышло четыре книги – целая хоккейная библиотека. Канадцы интересуются. Уже прислали заказ на новую рукопись, которую я еще не закончил. А тут я должен доказывать, что делал правильно все, и тем не менее буду виноват… Но в чем? Конечно, новые веяния, новые люди… Но простая, механическая смена тренера никогда не приносила пользы общему делу. Мой характер не нравится начальству? Но по-моему, лающий пес куда полезней спящего льва. Уж коль мирились со скверным характером Рябова столько лет, могли бы потерпеть и до окончания серии.

А если попросить по-человечески: дескать, хорошо, я уйду сам – насильно мил не будешь, – но дайте мне довести до конца задуманное много лет назад. Просить? Унижаться? Как хапуга, который хочет урвать себе кусок пожирнее?

Впрочем, еще неизвестно, какой это будет кусок. Может стать комом в горле. Хотя убежден и головой ручаюсь, что выиграем. Не могу сказать, с каким преимуществом, но всеми фибрами души чую запах победы. А они не чувствуют… Страх перед новым рискованным делом – плохой помощник. Но председатель ведь человек с характером, умеющий идти на риск… Он не раз доказывал, что может поступиться даже собственным мнением, если предложенное кем-то принесет делу больше пользы. Конечно, мы далеки с ним от дружеских отношений. Я никогда их не добивался. Он в них не нуждается. Так ведь мы и не в коммунальной квартире, где дружба столь желательна. Каждый делает свое дело, и любовь не обязательна…»

Рябов откинулся в кресле и закрыл глаза. Издалека в тишину комнаты стали вплывать сначала глухие, как бы вполсилы, удары с характерным вторящим эхом – так стучит о борта шайба, когда в утреннем пустом Дворце спорта команда выкатывается на тренировку. Слух Рябова уже отличал удары шайбы от стука клюшек. И эти звуки становились все громче, пока наконец острый скрип льда, стонущего под коньками, да собственный голос, перекрывающий все эти звуки, не заставили его тряхнуть головой:

«Что это? Я, кажется, слышу самого себя со стороны. Да пожалуй, и вижу. Будто первый сладкий сон, в котором еще так живы воспоминания ближайшего прошлого. Неужели может когда-нибудь случиться такое, что я останусь без этих звуков, живущих во мне настолько прочно, что не мыслю себе будущего без них? Неужели когда-нибудь настанет время, да и не когда-нибудь, а вот так скоро, возможно, завтра, что слова „хоккей“ и „Рябов“, так часто стоявшие для мира рядом, иногда почти заменявшие друг друга, потеряют всякую связь?»

От такого комплимента, сделанного самому себе, – не так уж это далеко от истины – Рябов сладко вздохнул, впитывая приятный аромат приятной мысли.

«А почему нет? Хоккей был и до Рябова. Будет жить и после, как бы и что бы ни думал на этот счет сам Рябов. Уходят спортсмены, уходят и тренеры. Как вообще уходят из жизни люди. И чем бы ни занимался на земле, придет час, когда не будет другой возможности подумать, что ты сделал, что оставляешь людям.

Смерть – это окончательное отторжение от всего, что построили, создали, для чего работали, всего, что близко и дорого нам. Грустно становится при мысли: умереть – это последнее, что мы можем сделать. А ведь смерть могла бы научить нас искусству жить!

Но и в таком случае окончательное подведение итогов пусть отодвинется как можно дальше. Как можно дальше… Но оставить любимое дело, когда подходишь к высшей, венчающей все точке, – это обидно. Это потеря репутации, а потерять репутацию – то же самое, что умереть среди живых. Вот, вот! Наверно, этого я боюсь больше всего – умереть среди живых. Смешно! Разве можно, назвать жизнью существование, при котором по ночам не будет сниться белесый лед в конце тренировки и черный перед ее началом, при котором перестанут звучать в ушах мелодии гулких ударов.

Конечно, сейчас много способной молодежи. Конечно, я не первой свежести. Болезни время от времени давят на сердце тяжелым мешком, наполненным тревогами и заботами, поминутной суетой на виду у стольких людей, когда нельзя сделать ни одного неверного шага… Но все-таки причина нынешнего конфликта не в моем здоровье! И думается, даже не во мне… Тогда в чем же? А что, если будущие лавры победителя серии кажутся кому-то слишком заманчивыми? Может быть, и впрямь, одному человеку многовато стать зачинателем исторического поединка и одновременно его победителем?! Не разделить ли лавровый венок пополам? Вот тебе, Рябов, часть за идею, а за победу – отдадим другому. Кому? Не суть важно. Главное – не мне. Все, что сделал я для организации – ощипанные остатки лаврового венка, – будут ничем, когда трубы возвестят о победе. Победа? Будет ли она? Готовы ли к ней те, кто придет к руководству сборной? Прошли ли они сердцем по всем возможным тропам к заветной победе, как продрался через колючие заросли сомнений я, ведя сборную в последние десять лет от триумфа к триумфу. Полно, Рябов! Вспомни, сколько раз ты был триумфатором! Неужели тебе недостаточно?! Ведь и обычному везению когда-то наступает конец. Вот мне бы еще одну, эту последнюю и главную победу! А потом пусть все пойдет как пойдет! Но они не выиграют без меня… Нет, они не выиграют. Никто, как я, не знает команды. Никто, как я, не знает и соперников. Только я, только я знаю, как надо сражаться с ними и что надо сказать своим парням, когда дрогнут они в тяжелую минуту. Легкой победы не будет, но мы все равно победим…

Если я так убежден, что не выиграют без меня, и если они так убеждены, что я им не нужен, я уйду. Уйду сам, громко хлопнув дверью, так, чтобы стекла задребезжали в самых дальних кабинетах. Почему должен оправдываться я?! Пусть оправдывается Баринов, когда спросят, почему ушел Рябов. Я не мальчик. Мой уход не останется незамеченным. И каждый, у кого есть капля здравого смысла и понятия о хоккее, спросит себя: «Что случилось? Почему Рябов вдруг сам, ни с того ни с сего, в канун главных битв, ушел?» А если подумают, что я струсил? Нет, даже врагу моему не придет на ум такой глупости. Рябов не трусил никогда. Трусам заказана дорога к победе. Об этом я написал целую книгу…»

Он начал повторяться в мыслях о победе, взвинчивая себя, еще и еще раз убеждая, что до заветной цели так близко. И вдруг вспышка злой обиды на всех вспыхнула в нем. Он взял лист бумаги, поднял его двумя пальцами, как бы пробуя на вес, перед тем как перо выведет такие тяжелые слова… И вдруг решительно снял золотой колпачок ручки. Крупные колючие буквы побежали по листу:

«Председателю комитета по физической культуре и спорту…»

Но решительности хватило ненадолго. Перо дрогнуло и остановилось.

«А что, если председатель так вот спокойно, вместо того чтобы испугаться моего письма, возьмет и подмахнет? Просит человек, просит немолодой, много поработавший, хочет на покой, вот и пойдем ему навстречу. Еще благим делом его подпись обернется. Рябов, что с тобой творится? Ты становишься мнительным! Ведь вся твоя жизнь была сплошным риском. Ты начинал играть, не зная, сможешь ли добиться чего-то на льду. Добился. Сомневался, достаточно ли теоретического багажа, необходимого для тренерской работы? Хватило. И потом шел на эксперименты, не зная или слишком хорошо зная, что ждет, если результат окажется не таким, каким его хотели бы видеть…

Конечно, надо спокойно и просто написать заявление, сказав, что тренер Рябов, учитывая создавшуюся вокруг сборной обстановку, не считает себя вправе ставить под удар результат очень важной, исторически важной хоккейной серии. Еще кое о чем сказать. Так, для большей предметности разговора на коллегии. Чтобы потом можно было продолжить беседу в другой организации, повыше! Тогда и посмотрим, решится ли коллегия на задуманное…»

Но перо Рябов все-таки отложил. Сунув руки в карманы тренировочной куртки, откинулся на спинку.

«Определенный риск есть… А когда его не было?! Я взял из подмосковной команды молодого Борина. И что же? В самой главной, смотровой игре он выглядел ужасно. А ведь ради этого оболтуса, думал тогда я, да и не только я, отправили на покой двух надежных середнячков-ветеранов, которые бы еще поскребли коньками. Весь матч я тогда стоял, мысленно обхватив голову обеими руками. Глаза бы мои не смотрели на лед, когда он там выделывал свои дебютантские штучки! Так блестяще импровизировать в бездарной игре невозможно! И после игры этот нахал еще подошел ко мне и принес свои извинения. Признался, что никогда не играл так плохо. Я, конечно, охотно согласился с ним под смешки в раздевалке. И сказал ему прямо: „Если твоя сегодняшняя игра хоть сколько-нибудь точно отражает твои истинные способности, то я старая глупая калоша…“ И еще что-то добавил… „Старая глупая калоша“ – не бог весть какой образ. Кто-нибудь видел умные калоши? Но я был тогда в таком трансе от увиденного, что просто не мог придумать ничего более ругательного. Воображение, подавленное яростью, не позволило!

На следующий день я имел несколько весьма неприятных разговоров. А один хороший знакомый позвонил и прямо спросил: «Что значит этот Борин?» Объяснял вежливо, сдерживая бешенство. Злился и на звонившего, и на себя. И отвел душу только в следующий игровой день, когда поставил Борина вновь на игру, вопреки общему мнению. И тот сыграл так, что буквально растерзал своего опекуна, известного мастера. Борин столько раз обкрадывал его, уходил как от стоящего.

Мастер, который должен был задавить новичка, к концу игры старался сам держаться от Борина подальше, проигрывая каждое единоборство. Борин забил две шайбы и под три другие – мы выиграли с сухим счетом в пять шайб – отдал отличные пасы. И это было так невероятно и неожиданно, что на скамейке команды стали уже посмеиваться над соперником, прекрасно понимая, что должен чувствовать признанный мастер, у которого все сыпется из рук и которого неудачник новичок объезжает на одном коньке.

Сейчас многие любят вспоминать о том шокирующем дебюте и о той следующей триумфальной игре Борина, но никто почему-то не вспоминает слов, которые мне пришлось выслушать в дни между этими матчами…

Время… Потом копна вскинутых золотых волос Борина приводила в экстаз зрительный зал, поднимала трибуны в едином порыве. Затем шлем скрыл золото волос, да и сам Борин все реже и реже стал появляться на поле. Травмы преследовали его. И хотя в мощном теле греческого бога до сих пор и силы и скорости больше, чем у кого-либо в нашем хоккее, но раны и нагрузки дают себя знать.

Его лицо и тело хранят отметины десятков жестоких ударов. И хотя он щедро улыбается – друзьям, мальчишкам, просящим у него автографы, просто незнакомым людям, которые хотят сказать ему несколько добрых слов после тяжелой игры, но все чаще улыбка становится показной, через силу… Он по-прежнему суперзвезда, причем нового типа, создающая аттракцион у ворот соперника. Каждое его движение – искусство, эффектное и эффективное. Болельщики часами спорят, сравнивая его с великими прошлого. Я-то знаю, что он велик по-своему, ибо шел собственным путем. Как и я…

По сути, мы так мало отличаемся друг от друга своим положением. И шрамы те же… И чувство временности– то же… Всякий разговор, что придется рано или поздно расставаться с хоккеем, подстегивал и его и меня… Многие парни, выходившие на лед с клюшками, слишком хорошо усвоили, что не хоккеем кончается мир, а Борин и я отдавались ему всегда целиком.

Я старался и себя, тренера, держать в постоянной узде повышенных нагрузок, как держал игроков. Думая о далеком будущем, старался всегда именно в этот год, в этот сезон выполнить максимально лучше свою работу. А следующим сезоном сделать еще хоть полшага вперед. Знаю, это кабально, но полная самоотдача заставляет все время быть в боевом настроении духа. Я не боюсь опасностей – боюсь не выиграть! Схожу с ума, когда мы не выигрываем… Грех жаловаться – мне везло: я так долго работал с командой, в которой много классных игроков. А это не просто – работать с асами. Почти вся сборная – мой клуб. И потому столькими нервами платишь каждый год… И за себя, и за клуб, и за сборную! Но эта тревога придает мне рабочей злости. Многие призывали меня, а уж Галина едва ли не каждый день, чтобы жил спокойнее. Но я не мог… Не мог, даже если чувствовал, что был не прав. Наверно, я успокоюсь лишь с наступлением дня, который гарантирует мне очередную победу.

Никто, никто не знает, что чувствовал я каждый раз, когда мы уходили побежденными. Казалось, что все зрители на стадионе в черном – в черных костюмах, в черных пальто, в черных ботинках и мехах, словно на похоронах… Считал, что, проиграв, мы совершили преступление. И убеждал в этом своих парней, воспитывая физическую неприязнь к поражению. И потому терзал игроков постоянной тяжелой работой. Любил тех, которые рвались играть без замен, от сирены до сирены…

Чтобы показать настоящую игру, надо иметь двадцать два таких парня и выпускать на лед только самых лучших из них. Наверно, я был единственным в стране тренером, который считал, что можно выигрывать чемпионат страны каждый год. И почти добился этого. Я считал, что и каждый чемпионат мира надо выигрывать, наплевав на закон преферанса: не выигрывай каждый раз – потеряешь партнеров!

За удачливость мне многое прощали. Нельзя же осуждать человека, который так болеет за свое дело! Но я слишком хорошо знал, что у тренера нет иного выхода: он будет работать на своем месте, пока побеждает… Я слишком абсолютизировал эту истину… Я убежден в победе и потому уйду с чистой совестью. Если сборная проиграет – не моя вина в том. Я чист перед собой и перед людьми».

Странно, кажется, эти рассуждения должны были внести еще большее смятение в душу Рябова, но они успокоили. Он всегда стремился находить успокоение в постижении действительных причин тревоги.

Рябов взял ручку и принялся писать. Слова ложились плотно друг к другу, именно те слова, которые он хотел. Бесстрастные, выверенные железной, логикой, без аффектации, они вбивались в бумагу, как гвозди, скреплявшие его убежденность прочно и надолго.

Рябов не помнил, сколько прошло времени – пять минут, полчаса, час. Жена, как обычно, не входила, когда он закрывался работать. А он не чувствовал времени. Что прошло его немало, понял лишь, когда поставил свой лихой росчерк после строки, несколько отступавшей от текста: «Прошу в связи с изложенным выше освободить меня от обязанностей старшего тренера сборной команды СССР по хоккею».

Слюнявя палец, он, словно торгаш на рынке, считающий денежные купюры, пересчитал исписанные листы. Получилось восемь убористых страниц.

«Многовато для заявления… Так ведь оно и необычное! Кто знает, может быть, последнее…»