2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Дневной свет в больничной палате объединяет людей для общей жизни, а когда наступают сумерки, все начинают чувствовать себя покинутыми и одинокими, разбредаются по кроватям и молчат. А только щелкнет выключатель и посреди потолка засветится матовый шар, все, пережив минутное оцепенение и некую пристыженность, начинают с преувеличенным проворством вставать, и тут сразу находятся общие дела и разговоры.

На полдник нянька принесла в палату тарелку, полную апельсинов. Саша изловчился и под веселое гиканье раненых успел ухватить самый большой.

— Ишь ты, сцапал! Отживел, значит? — воскликнул Главбух.

Обдирая душистую шкурку, брызгающую острыми искрами, Саша впервые за все это время улыбнулся.

Наконец однажды утром он выбрался в коридор с помощью Сизаря, который поддерживал его под локоть. Доковылял до окошка — всего-то шагов двадцать сделал, а так уморился, что даже пот на лбу выступил. Ощущать свою немощность было так странно, что Саша едва не заплакал: сколько же можно начинать все сначала, жить заново?

Но столько сочувствия и опаски было в крыжовенных крапчатых глазах Сизаря, обращенных к нему, что Саша счел нужным подбодрить его и себя одновременно:

— Ничего, Сизарь, ничего… Это временные трудности. Мы выкарабкаемся. Еще как выкарабкаемся, — и осекся голосом.

Немного прожил на свете Саша, но уже успел усвоить, что жизнь — это непрерывная борьба и преодоление. И не только борьба за победу на дорожке, не только преодоление препятствий в барьерных скачках. Наверное, главнее и труднее было преодоление самого себя: собственной лени на рассвете, когда надо вскакивать в четыре часа утра и в мозглой мороси бежать на конюшню, и преодоление боли от ушибов и растяжений, и утомления от однообразного многочасового покачивания во время проводки лошадей — приходилось и этим заниматься, потому что в тренотделении не хватало конмальчиков. Весь режим зимой подчинен распорядку конюшни: кормлениям, галопам, тренировкам. Ну, и как всякому смертному, как всякому мальчишке, надо было Саше к восьми часам являться в школу со всеми выученными уроками. А в конце последней четверти и вовсе надо было разрываться: с апреля до глубокой осени все подчинялось уж распорядку ипподромного бытия. Каждый день всего длинного сезона надо было уже не просто по-прежнему трудиться на конюшне, но и напряженно готовиться к новым стартам. В субботу и воскресенье, когда люди где-то — подумать только — валялись на пляжах, играли в волейбол на песочке, спокойно кушали эскимо, носились верхом на карусельных лошадках, у Саши и его товарищей не было ни одной личной минуты. По крайней мере, было негласное правило: в эти дни ты слушаешь только тренера, думаешь только о лошадях, на которых участвуешь в соревнованиях, и о том, как тебе провести каждую скачку, чтобы твой скакун показал все свои возможности, а если надо, выжал на дистанции даже и невозможное.

Правило это было нормой, делом обычным, так же, как жесткий, даже временами жестокий режим жокеев, осознавшийся ими как необходимость, от которой никуда не денешься.

Но и многочисленные победы Саши (среди которых, правда, пока еще не было очень крупных вроде приза Элиты или Дерби), его заметная талантливость, которая признавалась всеми, в том числе и соперниками, воспринималась им самим и отцом спокойно. Победа — хорошо, даже прекрасно, но ведь и труд за ней… Сорвать удачу, поймать случай было не в правилах семьи Милашевских. Вот ты работай, ты превозмогай себя, ты преодолевай невезение, а случай изменчив. Ну да! Только почему счастливый случай кому-то, а тебе все по кумполу да по кумполу?.. Так размышлял Саша, уставившись в окно, где рисовались на горизонте аккуратные, кругленькие, как детские затылки, макушки Бештау.

— Она! Идет! Виолетта! — сипло шепнул Сизарь и отвернулся, вроде бы вовсе не интересуясь, кто это там идет.

Саша оглянулся и сразу понял, что сказать «идет» — значит ничего не сказать: нет, она не шла, не двигалась, не ступала — она парила, плыла, она милостиво попирала пол — не тот влажный линолеум больничного коридора — сам воздух попирала она, легко перемещаясь по нему в полуметре от пола, — так стройна, так тонка, так пряма и невесома. Она подплыла к окну и осчастливила подоконник царственным прикосновением ладоней, потом острых локтей, наконец поворотила голову в облаке мелких белых кудрей к свету словно для того лишь, чтобы эти двое у соседнего окна явственнее могли рассмотреть тонкий профиль, острый точеный подбородок, ровный носик, лукаво приподнятый уголок рта. Забинтованную ножку она бережно отставила в сторону, чтобы не опираться на нее. Саша заметил это, и сердце его дрогнуло от жалости.

Она очень точно и экономно «сгруппировалась», как отметил бы Олег Николаев, признанный среди ипподромных людей знаток и ценитель красоты. Красота, учил он, это прежде всего движение, безукоризненность, рассчитанность каждого жеста.

Саша перевел тихонько дыхание.

Почему-то вспомнились их редкие купания перед началом вечерних проездок. Как сладко было с замирающим сердцем взбежать по мокрому наклоненному стволу дерева, далеко выступающему над водой, и лететь с высоты в бутылочно-зеленую глубину озера. «Вот ты, Наркисов, — говорил Олег, поигрывая мускулами предплечий и загорелых ляжек, — летишь, можно сказать, колодой. А Касьянов, наблюдай, прыгает в группировке, и это — совершенно. Это великое дело — правильно поставленное движение — скоординированное».

Лица друзей мгновенно промелькнули перед Сашей, отдаваясь в сердце какими-то полузабытыми счастливыми воспоминаниями. В то же время он заметал, что живой орехового цвета глаз соседки, полускрытый пышной прядью, искоса наблюдал за ним. Ему захотелось беспричинно засмеяться. Он чувствовал, как теплеет, тает ледяная тяжелая пустота в груди — только глядеть на эту девчонку было утешением, вознаграждением за все! И он глядел, не таясь, впитывая это неожиданное утешение. Ожесточенность, заостренность черт его лица смягчилась, глаза повлажнели, губы тронуло слабое подобие улыбки: вот ты какая, девочка с «шикарным» именем.

— Обмираешь, да? — донесся опять шепот Сизаря.

— Ничего, правда? — охотно кивнул Саша, испытывая почему-то к Сизарю душевную приязнь и дружбу. — Только чего ты меня все за руку держишь, будто я придурок какой, не могу на своих ногах стоять?

Белокурое видение достало между тем платочек и, утопив в платочке носик, основательно потеребило его.

Саша и этому умилился.

Сизарь рядом дышал с осторожным восхищением.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.