ФУТБОЛ КОНСТАНТИНА ЕСЕНИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ФУТБОЛ КОНСТАНТИНА ЕСЕНИНА

И ровесники мы с ним — все, что происходило более чем за полвека, у нас общее, сходное,— и грудились бок о бок, а в последние годы, сами того не заметив, оказались душевно близкими, дня не проходило, что­бы кто-то из нас не набрал номер телефона и не начал с вопроса: «Как вы там?». Хоть и говорят, что время лечит, мне уже не привыкнуть, что не прозвучат ни этот звонок, ни этот вопрос.

Осталось ощущение, что мы с Константином Сер­геевичем знакомились трижды. А вернее сказать, я для себя трижды его открывал.

Не помню, но полагаю, что впервые мы натолк­нулись друг на друга на «Динамо», в ложе прессы. И поводом скорее всего явилось то, что я встречал в газетах его подпись, а он — мою. Далеко мы не пошли: любезности, отрывочный обмен впечатлени­ями на ходу о матчах, о статьях.

Однажды он внезапно насел на меня.

— А ведь вы спартач, верно?

Я в молодую свою пору пуще глаза берег репор­терскую нейтральность, безжалостно подавлял в себе залихватские болельщицкие вольности, которых на­хватался в отрочестве, и заявление Есенина показалось мне бестактным.

— С чего вы взяли?

— Зря отпираетесь,— Есенин скрипуче, деланно рассмеялся. Он не ожидал отпора, был обескуражен: как можно не признаться в любви к «Спартаку», в той любви, которую сам он не таил, объявлял о ней перво­му встречному?

...Лет тридцать спустя, в 1985 году, печатно сделал он удивительное признание:

«Все человеческие впечатления, чувства обязатель­но субъективны. Вспоминаю ленинградскую блокаду, дни и ночи, которые надо было пережить, каждые 24 часа. А порой в затишье было грустно и наплывало былое... Иногда лезли в голову рифмы.

День придет,

И перламутром шелка

В бирюзе, сверкающей росой,

Замелькают красные футболки

С знаменитой белой полосой.

У каждого за спиной в те дни было «дыхание Родины огромной», но и свой дом, своя улица, товари­щи, друзья.

У меня за спиной был «Спартак».

...Но в тот давний день, когда Есенин насел на меня с допросом, он, думаю, по молодости еще не отдавал себе полного отчета в глубине своего пристрастия, просто его подталкивало озорное любопытство. А я подумал: «Ему-то что, ему можно, он в редакции не работает». Да и знакомы мы были шапочно — обя­занности быть откровенными между нами не суще­ствовало.

— Зря, зря. Что ж тут такого? Мы и между строк читать умеем.

Его «мы» не требовало пояснений: я знал, что у него была компания, с которой он ходил на стадион, что в этой компании Алексей Арбузов, Юрий Трифо­нов, Леонид Малюгин, Семен Нагорный. Все они со­стояли в спартачах, кроме Малюгина, кажется, и назы­вали себя «пятеркой нападения Арбузова».

Позже я сумел оценить сплоченность их компании. Как-то раз на «Олимпийский» мы добирались с Ко­нстантином Сергеевичем и всю дорогу судили и ря­дили о «текущем моменте» нашего футбола. А воз­вращался я с Алексеем Николаевичем Арбузовым. И пока неспешно шли к метро, и потом, стоя в вагоне, держась за поручни, он говорил о том же «текущем моменте». Я не мог сдержать улыбки, боюсь, Алексей Николаевич увидел в ней иронию журналиста по по­воду рассуждений дилетанта, что было бы обидно. А улыбался я, чувствуя, что попал в милый «воде­виль». Мало того, что Арбузов слово в слово повторял некоторые есенинские суждения, и интонации были те же. Все преподносилось интеллигентно, мягко, окру­гло, но и решительно, законченно, как много раз об­думанное и обсужденное. («Что ни говори, а футбол — это, во-первых, психология, во-вторых, техника и, то­лько в-третьих, сила. Злейшие враги красивого фут­бола— равнодушие, с одной стороны, и нервозность — с другой. Уверяю вас, футбол может быть красивым только в том случае, если руководители не будут при­давать поражениям трагический характер. Неврасте­нический оттенок куда чаще ведет к поражениям, чем к победам».) Ясно было, что единогласие моих со­беседников достигнуто в многолетнем общении, как бывает в благополучных семьях.

Вообще же в ранние годы нашего знакомства Кон­стантин Сергеевич в моих глазах выглядел ходячей достопримечательностью, на трибунах в его сторону кивали, о нем перешептывались.

Сын Сергея Есенина и знаменитой в довоенные годы драматической актрисы Зинаиды Райх. Отчимом его был Всеволод Мейерхольд. И знакомство он водил с людьми, известными в литературных и театральных кругах, в разговорах ссылался на Юрия Олешу, Иси­дора Штока, Михаила Яншина, Зиновия Гердта... Еще и фронтовой офицер — грудь в орденах, неоднократно раненный. Он рассказывал, что у него хранится ар­мейская газета с заметкой под названием «Погиб сын Есенина», и шутил, что еще тогда, в сорок третьем, понял, что газетные ошибки пережить можно, и не слишком горюет, когда теперь сам их делает.

За всем этим терялось, казалось будничной подроб­ностью, что он инженер-строитель (участвовал в со­оружении университета на Ленинских горах) и на до­суге балуется занимательными извлечениями про фут­больные рекорды, парадоксы, сенсации.

В ложе прессы, где всем все известно и никого ничем нельзя удивить, где царит бесстрастная тишина и разве что изредка прозвучит язвительная острога о судье или футболисте, сыгравшем невпопад, в этом обществе знатоков и скептиков, шумный, громоглас­ный, несдержанный Константин Сергеевич со своими невыносимо дерзкими, с потолка, заявлениями («Вот увидите, «голубенькие» выиграют и гол забьет «девят­ка»!») выглядел чудаковатым баловнем, с которого спрос невелик. Для тех, кто постарше, метров, он был Костенькой, они его не обрывали, не ставили на место, как непременно сделали бы, если бы так повел себя кто-то другой. Это много позже репортеры следующе­го поколения подсаживались к Есенину, чтобы выве­дать драгоценный прогноз, а комментаторы телевиде­ния в дни, когда положение в чемпионате неимоверно запутывалось, брали у него интервью для «Футбольного обозрения», и он бесстрашно разъяснял, чем все должно кончиться. А в те годы его выкрики оборачивали в шутку. Впрочем, хотя настаивать не могу, думаю, что к нему и тогда, пусть вполуха, но прислушивались, его окаянная самоуверенность чем-то привлекала.

Я переживал пору ученичества, были у меня свои авторитеты среди журналистов и тренеров, Есенин сре­ди них не числился, хотя его забавные подборочки в газетах не пропускал. Занят же я был, как мне представлялось, постижением законов игры и относил­ся к футболу едва ли не как к предмету, который предстоит сдавать на экзаменах. Так что пути наши не пересекались.

Пришло время второго знакомства. После того как в 1966 году я был назначен редактором еженедельника «Футбол», мы сделались, как обозначено в издатель­ских договорах, он — «Автором», я — «Издатель­ством». И договор этот действовал ни много ни ма­ло— семнадцать лет. Мой предшественник, Мартын Иванович Мержанов, из метров, против Костеньки ничего не имел, но резвиться на газетных полосах ему не дозволял, разве что по большим праздникам — «строчек сто, так и быть».

Едва я как редактор начал готовить материалы в печать, меня поразил разнобой в фактах. Многое писалось наобум, в фамилиях, датах, цифрах путаница, одно и то же событие излагалось то так, то этак, гол приписывали то одному, то другому форварду.

Для нашего футбола, вообще говоря, характерны короткая память, забывчивость, необычайно вольное обращение с историей. И не полувековой давности, а хотя бы и прошлогодней. Возьмет кто-то и заявит, что такая-то команда тогда-то играла превосходно, в каждом матче забивала по три-четыре мяча. Прове­ришь — ничего похожего. Ткнешь заявителя носом в таблицу, а он даже не застыдится: «Ну, значит, не в том году, а в другом».

Вранье это не так безобидно, как может показаться. Всплывают дутые величины, а те игроки и тренеры, кто в самом деле многого добился, обойдены и забы­ты. Какой-то сезон вдруг превозносится как ренессанс, а выясняется — только потому, что чемпионом была команда, симпатичная автору, других аргументов нет. Преувеличиваются немыслимо достоинства футбола далеких лет, и невозможно уразуметь, почему же после этого стали играть из рук вон плохо.

А футбол живет не как бог на душу положит, его история — не из нечаянностей и сюрпризов, она подчине­на закономерностям, и, не зная их, не поймешь и того, что происходит сегодня на наших глазах, не предста­вишь, чего можно ждать завтра. Футбольное дело сильно страдает от односезонности, от того, что каждую весну объявляют об одних и тех же надеждах. Осенью они не сбываются, и их заново перекладывают на следующую весну. И так называемые итоги одинаковы, как и надеж­ды. Всегда-то их выводят с восторгом первооткрывате­лей, напрочь забыв, что то же самое говорилось и писа­лось и год и десять лет назад. Святая простота забывчи­вости заслоняет, путает, искажает футбольную панораму.

Односезонность надежд («на этот-то раз должно получиться») не позволяла, скажем, всем миром и со всей строгостью навалиться на фальшивые результаты матчей, которые размывали, подтачивали нравствен­ные основы футбола, отнимая у него силы и черня его в глазах аудитории. Или разобраться в организацион­ной несостоятельности уклада жизни клубов, как и ру­ководства футболом в масштабе страны. Или навести порядок в годовом расписании, принимающем анек­дотический вид, когда команды то играют до бесчув­ствия, а то исчезнут на долгие каникулы и возвраща­ются на поле разучившись.

Так что внеисторичность футбола вовсе не в «белых пятнах» в составах команд, подвизавшихся пятьдесят лет назад. Она в пренебрежении к тому, что было вчера и отзывается сегодня. Опыт нашим футболом накоплен, иначе и быть не могло, да только не впрок, лежит мертвым грузом.

Конечно, все это ясно сейчас. В начале редактор­ской работы я просто прикинул, что футбольная проза выиграет, если обопрется на точные сведения. И по­звал Константина Есенина.

Читал не помню какой сборник, там оказались письма Мейерхольда, и вдруг фраза: «Мой пасынок Костя удивляет меня своим интересом к футболу».

Когда я рассказал об этом Константину Сергееви­чу, он отозвался не сразу, как бы уйдя в приятное и грустное воспоминание.

— Было такое. Всеволод Эмильевич против моих хождений на стадион ничего не имел. Режиссер, он уважал зрелища. Да и на футбол впервые он меня вывел. Его смущали мои разлинованные цветными карандашами тетрадки, куда я заносил всякую вся­чину. Как знать, не подумал ли он, что кто-то мог фиксировать его спектакли так же, как я — матчи?..

— Сколько же вам было лет?

— Тринадцать, должно быть. Слушайте, а ведь полагалось бы юбилей справить: полвека как-никак. Зевнул... Чудно, как нас дела выбирают. Это сейчас молодые люди из подражания цифирью балуются, а что меня заставило? Понятия не имею. Но с тех пор, с малолетства, два часа ежедневно над гроссбухами. Придумал себе службу, а? Без выходных, без отпусков...

Разговор этот был позже. Приглашая Есенина с обещанием открыть перед ним страницы еженедель­ника, я не знал о его подвижничестве. Но вышло так, что баловня Костеньку сразу забыл. Передо мной был человек с фантастической памятью, приводившей меня в замешательство, с глазами, загоравшиеся за стек­лами очков, как только ему приходило в голову, что еще можно извлечь из гроссбухов, напористый и обя­зательный, не желавший сидеть без дела, чувствова­вший себя в форме, если знал, что он перед еженедель­ником в долгу.

Наше общение происходило в редакции, в моей темноватой комнатушке, и всегда было торопливо- деловым. Он заявлялся торжественно, дверь открывал во всю ширь, пожимая руку, по-гусарски щелкал каб­луками. В этом не было нарочитости, позерства: наси­девшись дома в одиночестве над своими записями, он рад был прийти к людям, которые поймут с полуслова, в редакцию, где он свой человек.

Я постоянно чувствовал себя перед ним винова­тым. Видел, что ему страсть как хочется поболтать, обсудить новости. Но мы в редакции с утра, до его прихода, все обсудили, да и вообще «Издательству» и «Автору» не к лицу лясы точить, они — у «конвейе­ра», который доставляет материалы в наборный цех. И Константин Сергеевич покорно доставал из сумки чуть замявшиеся листочки, клал их на стол и кротко и хитро спрашивал:

— Я посижу, не возражаете?

Известная уловка авторов: нам всем кажется, что в нашем присутствии редактор будет милостивее к ру­кописи.

Он сидел в кресле глубоко, развалясь, с деланным безразличием, но вслед каждому движению моей руки очки его посверкивали. Те места в статье, которым он не придавал значения, были выписаны и четко и ровно, без нажима, а когда приходил черед открытию, изю­минке, тут слова шли вкось, буквы укрупнялись, и что ни фраза, то с восклицательным знаком. Это и были знаменитые есенинские находки, которые при­останавливали и изумляли читателей. И как только он видел, что строки с находкой мною прочтены, выпрям­лялся и вскидывал подбородок:

— Каково? Я обалдел, когда сосчитал. Кто бы мог подумать? Нет, ей богу, такая получилась штука — пальчики оближешь...

— Вы можете не мешать редактору?

— И похвастаться нельзя...

Есенин доверял мне, не спорил, не задирался, лишь иногда, даже как бы с удовольствием, что угадал (он обожал угадывать), произносил: «Я не сомневался, что вы это вымараете».

Он знал, что его иногда заносит, но никогда сам себя не редактировал, шел до конца.

— Согласен, тут я схулиганил, могут обидеться, но что-то в этом есть, признайтесь?

Тем временем странички по одной забирала ма­шинистка Лида. А мы в ожидании, когда она пе­репечатает, уславливались о следующей работе. То он сам что-то предлагал, то я его заманивал в какую- нибудь авантюру. На это у нас уходили считанные минуты. Потом он, видя, что я положил перед собой очередную рукопись «в номер», покряхтывая, выби­рался из кресла.

— Ухожу, ухожу, вижу, что у вас запарка. Скажите только, как вам понравился гол Эдика? Стрелец есть Стрелец! Письма я забираю...

Письма Есенину мы складывали в большущий кон­верт, и всегда-то он был набит. Константин Сергеевич засовывал письма в сумку, лихо закидывал ее на плечо, мы жали друг другу руки, он прищелкивал каблуками и уходил, сильно толкнув дверь.

По всем предположениям Есенин должен был быть педантом. А он им не был. Цифры имели для него ценность, поскольку с ними можно было колдовать. Коллекционирование футбольных сведений нынче в моде. Чего только не собирают! Один молодой человек мне представился так: «Мой раздел — отчества футболистов. С именами порядок, а в отчествах — про­пуски». Большинство собирателей гордятся полнотой своих данных и нисколько не задумываются, могут ли они пригодиться.

Есенин никогда не настаивал на безукоризненности своих гроссбухов. «Тут у меня сомнения. Ничего, наве­щу Владимира Ивановича Адамышева (есть такой в Москве скромный, всезнающий статистик.— JI. Ф.), у него полный ажур». «Не семнадцать, а восемнад­цать? Эка важность, в следующий раз исправим. Зато идея хороша!» Аккуратисты любили подловить его на ошибочке, тешили свое самолюбие. А он не горевал, зная себе цену: по части выдумок равных ему не было. Некоторые его изыскания, это чувствовалось, требо­вали воображения, нечаянного озарения. Большая уда­ча, что футбольные цифры достались одаренному че­ловеку.

Он не упускал случая в работу внести игру. Заказа­ли ему буклет — «Лучшие советские вратари». Их должно было быть тридцать. Чего проще отобрать: есть списки «33 лучших», есть  награжденные призом «Огонька», известно, кто защищал ворота сборной. Так нет, Есенин затеял опрос, подключив тренеров, знаменитостей прошлого, журналистов. И от меня по­требовал список. Я продиктовал по телефону и не удержался: «Зачем вам это нужно?»

— Вы не представляете, сколько нюансов! Я же сужу не о вратарях, а о тех, кто мне отвечает. И какие занятные расхождения! Когда-нибудь я об этом на­пишу...

Свои тетради он вел точно так, как начал мальчиш­кой. Украшал их флажками клубов, пускал в ход мно­гоцветье фломастеров, цифры выписывал крупно, не жалея места, с нажимом, с загогулинами, на полях ставил одному ему известные условные знаки. Я не раз заставал его за этим занятием: лицо отрешенное, про­светленное. У меня духу не хватало вторгнуться, пре­рвать — садился поодаль, ждал, когда окликнет.

Все печатное, имеющее отношение к футболу, он не то чтобы собирал, а схватывал без разбору и уволаки­вал домой. Я знал, что его небезопасно оставлять одного в редакционной комнате: тут же начнет шарить и на столе, и на подоконнике, и на шкафу, совать в сумку газеты, журналы, фотографии. Когда я его заставал за «реквизицией», он нисколько не смущался. «У вас же пропадет, уборщица выметет, в макулатуру сдадут, а я что-нибудь выужу». И был страшно до­волен, унося набитую сумку.

У него на даче, на втором этаже, коридор до потол­ка был из стеллажей, туго, так что не вытянешь, набитых желтой, пыльной периодикой. Бывало, я топ­тался возле них, не зная за что взяться. На мои жалобы Константин Сергеевич, посмеиваясь, отвечал: «И не найдете, я все держу в голове. Хотите — покажу изда­ния семнадцатого года? Или дореволюционные? Пре­лесть как писали о футболе: наивно, но все точь-в-точь как было, без дипломатии, без прикрас. Можно бы одними цитатами, без комментариев, изобразить всю историю футбола. И читалось бы взахлеб...»

Мария Алексеевна Валентей, внучка Мейерхольда, дружившая с Константином Сергеевичем, прочитав очерк в «Юности», позвонила мне и рассказала:

— Знаете, как Костя дорожил своим футбольным архивом? Когда его после ареста Мейерхольда и гибе­ли матери в двадцать четыре часа переселяли из их квартиры в восьмиметровую комнатушку, он ни о чем не заботился кроме своих старых газет, многим прене­брег, а их все до одной вывез...

...Футбол пронизан цифрами и выражает себя ими. Мы ждем не дождемся, когда на табло зажжется еди­ничка. Это даже странно, что дух захватывающее зре­лище, в котором мастерство переплетено с драмой, с проявлениями личностей, конечной целью имеет не­мудреные цифры. Но когда этих цифр много, когда они выстраиваются длинными колонками, оказывает­ся, что они не чердачный хлам. Их можно заставить заговорить, и не только о том, что некогда было, но и с намеком на будущее. Тут и своеобразие турнирных отношений команд между собой, возникшее в незапа­мятные времена и неведомо почему продолжающее существовать по сей день. И вероятность реванша. И продолжительность беспроигрышных серий, кото­рые обязательно должны прерваться. И делающаяся все более опасной команда, которую пока бьют нещад­но. Арифметические манипуляции, быть может, тем более всего и любопытны, что подтверждают наши догадки о человечности футбола, подчеркивают те до­стоинства и те слабости, которые с помощью специ­альных материй не истолкуешь.

Однажды Константин Сергеевич заявился в редак­цию и, отдуваясь, как после трудной работы, выпалил:

— Свалил гору с плеч. Никак не мог понять, поче­му мне не симпатичен такой-то (он назвал известного форварда). И ловок, и техничен, и забивает, а веры ему нет. Разложил я все его голы, и, что ж вы думаете, в самых дорогих, неотступных матчах, и в клубе и в сборной, проку от него немного. Теперь ясно...

Уж как нам прожужжали уши, что одиннадцатиме­тровый удар — «стопроцентная» возможность. Есенин просчитал все пенальти в чемпионатах, с 1936 года, и объявил: «Никаких ста процентов в природе нет, семьдесят восемь, тик в тик».

Я вспомнил это его утверждение, когда в июне 1986 года на чемпионате мира в потрясающем матче Брази­лия — Франция не забивали пенальти не кто-нибудь, а, словно нарочно, все звезды — Платини, Зико и Сократес. Знаю, Константин Сергеевич не стал бы торже­ствовать («я говорил!»), скорее посочувствовал бы зна­менитостям. Для него давно был решен вопрос, что двадцать два процента — всегда против, и это знак того, что мгновение может стать роковым и для при­выкшего бить наверняка, для завзятого технаря, пото­му что и у него нервы уязвимы.

Как-то незаметно, исподволь, возник у нас особый книжный раздельчик — футбольные справочники-календари. Их издают по весне в десятках городов, тираж некоторых под миллион. Диву даешься, сколько в этих книжечках всего собрано. Уже проводится всесоюзный конкурс этих маленьких энциклопедий, лучшим прису­ждают призовые места. Ни одна из книжечек не выхо­дит, да и впредь не выйдет без того, что придумал, смастерил Есенин. Под этими материалами не ставят его подпись, они сделались официальными, общего пользования, без них как без рук.

Назову некоторые. Это ранг-лист сборной СССР, в котором каждый матч получил порядковый номер. Клуб бомбардиров имени Григория Федотова. Списки ста лучших бомбардиров чемпионатов страны; ста игроков, сыгравших наибольшее число матчей; трене­ров, чьи команды занимали призовые места. По его инициативе пересчитаны все голы чемпионатов и Куб­ков СССР, утверждены разного рода рекорды. С его благословения (помню его звонок — «проверил, можно печатать») заведен Клуб вратарей имени Льва Яшина, подготовленный Николаем Жигулиным из Кривого Рога, по профессии строителем, как и Есенин.

Константин Сергеевич не первый и не единствен­ный историограф. Но он навел порядок. И каждый автор, дорожащий достоверностью, получил возмож­ность опираться в своих рассуждениях не на туманные воспоминания, а на точные сведения. И когда будет создана книга под названием «Очерки истории советс кого футбола» (она остро необходима, ибо излечит от доморощенных иллюзий, уберет кривые зеркала, пред­ставит все, как оно есть), труды Есенина лягут в ее основу.

Константин Сергеевич подбивал меня вместе сесть за такую книгу. Мы обговаривали ее, когда я навещал его в больнице...

Но почему он искал соавтора, почему не решался писать сам?

И тут пришла очередь рассказа о третьем нашем знакомстве. 

Оно завязалось, когда я, как и он, стал свободен от службы, и оба мы сделались «Авторами», равными  в отношениях, во времени для работы и для досуга, для встреч и воспоминаний.

Никогда прежде я не работал с такими удобствами. Чуть заминка — берусь за телефон.

— Не скажете, сколько игроков забивали голы во всех чемпионатах, начиная с первого?

— Если примерно, то две с половиной тысячи, а для точного ответа дайте мне четверть часа...

— Вы помните матч «Спартака» с киевским «Дина­мо» в 1936 году?

— 18 октября, стадион «Динамо», народу почти никого, холодно, дождь, в первом тайме киевляне вели 3:0, во втором «Спартак» сквитал, замечательно забил со штрафного Андрей Петрович Старостин...

— И можно все это написать?

— Конечно.

Хотя и я немало на своем веку повидал футбола, никогда не мог удивить его хоть какой-нибудь подроб­ностью, все-то он знал. Удалось это мне лишь однаж­ды. Подвернулась старая-престарая тетрадочка — и в ней запись, что ездил на стадион «Сталинец» (теперь «Локомотив»). Там играли московское «Динамо» и не­ведомый «Зенит», в составе которого находилось не­сколько мастеров «Спартака», и было это 20 июля 1941 года. Константин Сергеевич замялся: «Да, про этот матч у меня ничего нет. Так какие составы? Кто забил?»

Есенин щедро отдавал все, что ему было известно, даже не спрашивал, зачем мне это нужно. Не спраши­вал потому, что не был скопидомом. Широкая натура, он радовался любой возможности выручить. Не спра­шивал еще и потому, что знал: мы не конкуренты, в своих писаниях не столкнемся.

Читателем всего, что печатается о футболе, он был сверхзаядлым: узнать, что промелькнула заметка, а он не видел ее, для него было оскорблением. Следил он Й за моими работами и считал своим долгом хоть как-то отозваться. Я долго не мог понять ни его одобрения, ни его прохлады. Мне казалось, что самое серьезное, дельное он пропускает, а тем, что написано в шутку, вскользь, почему-то восторгается. И я привык считать, что при всех своих познаниях он не слишком глубоко влезает в футбол. И ошибся. Но ошибку свою понял не вдруг, а мало-помалу, сойдясь с ним коротко. При обстоятельствах, где футбол не всегда находился на первом плане.

Был у нас с ним один долгий день. Хоронили Александра Петровича Старостина, второго из четы­рех могучих братьев. Была панихида в спартаковском зале на улице Воровского. К входу привалила толпа юнцов в красно-белых шарфиках и шапочках, тех са­мых, с которых не сводят глаз дружинники на стади­онах. Возле дверей они посдергивали с себя шапочки, пригладили вихры, выстроились попарно, в руках красные гвоздики. И медленно двинулись в зал, опу­стив худые сильные плечи. Мы с Есениным пропустили всю длинную колонну, и оба не могли оторвать взгля­да от лиц, напрягшихся и розовых.

— Вот вам и футбол! — произнес Константин Сергеевич и закашлялся: запершило в горле.— Они же только фамилию слышали, а явились. Значит, и для них не пустой звук, что был когда-то защитник, капи­тан «Спартака» — чемпиона страны в тридцать ше­стом... Хоть и неуместно сейчас так говорить, но, честное слово, радостно!

Похороны были на Ваганьковском, и, когда они кончились, Константин Сергеевич позвал: «Сходим на мои могилы».

Мы постояли у памятника Сергею Есенину и про­шли к другой могиле, неподалеку. Там лежит Зинаида Николаевна Райх, и на том же камне надпись — «Всево­лод Эмильевич Мейерхольд». Его здесь не хоронили, а надпись выбита. Мы сели на низенькую скамеечку.

— Достаньте сигарету,— попросил Константин Се­ргеевич. Он недавно бросил курить.— Обожаю дымок, столько с ним связано: и фронт, и стадион, и работа...

Тут я заметил, что в нашем направлении со всех сторон стягиваются люди, потихонечку, плавно, как принято на кладбище.

— Нас, кажется, берут в окружение.

—    Вижу. Это поклонники Сергея Александровича. Есть дни, когда они тут собираются.

Люди подошли и почтительно образовали кружок вокруг Константина Сергеевича. И пошел тихий, нет спешный разговор. Спрашивали, слышал ли он чтеца такого-то, имеет ли только что вышедший сборник стихов и как он ему нравится, читал ли статью в жур­нале, что нового в Рязани... Константин Сергеевич и о чтеце отозвался, и о сборнике, и о статье, и про Рязань сообщил. Собеседники внимали ему с уважением и доверием. А я подумал, как приятно, что он обр всем осведомлен, за всем следит, незаметно, мягко, без шума верен сыновнему долгу — и это тоже его жизнь.

Не все в ней выглядело столь идиллически, как в тот день. Храню подаренный Константином Серге­евичем оттиск его статьи. Статья называется «Об от­це», она из сборника «Есенин и русская поэзия», издан­ного в Ленинграде в 1967 году. Там такие строки:

«Надо сказать, что носить фамилию Есенин до­вольно хлопотно. Отношение к творчеству Есенина на разных этапах развития советского общества менялось. Причем в последнее время — безусловно к луч­шему. Естественно, и отношение, к фамилии меняется в хорошую сторону. А было время, когда, скажем прямо, оно оставляло желать лучшего. Порой некото­рые работники из среды моей строительной братии пугались соседства с фамилией Есенин, а некоторые даже предлагали мне сменить фамилию. Но это все, конечно, от скудости мысли. В то же время почти каждодневно я ощущал и искреннее доброжелательст­во, и острый интерес читателей — инженеров, студен­тов, рабочих, военнослужащих — ко всему, связанному с Есениным».

Поразительно, но от своей фамилии он терпел и после того, как Сергей Есенин был возвращен в сонм великих поэтов. Как видно, в делопроизводителей, го­товящих «бумаги», глубоко въелась старая опаска. Константин Сергеевич собрался в 1974 году поехать туристом на чемпионат мира в ФРГ, но кто-то, как всегда невидимый, вычеркнул его из списка.

Он не впал в транс и, оскорбленный, выкрикнул:

— Не на того напали!

И принялся набирать номера телефонов, которые не каждый решится набрать.

Узнав, что звонки возымели действие и он вос­становлен в списке, Константин Сергеевич все так же возбужденно выкрикивал:

— Только подумать, какое-то кувшинное рыло вы­ражает мне недоверие! Где он был, когда я со своей ротой ходил в атаку, лежал в госпиталях?

На том чемпионате мы встретились в Мюнхене и отправились побродить по городу.

— Нас, туристов, строжат: то нельзя, туда нельзя. Будь это в какой-нибудь Коста-Рике, я бы послушался. Но здесь?! Я перестану себя уважать, если здесь не буду чувствовать себя вольным казаком. Вы понима­ете? Черт побери, старого солдата не согнешь...

Помнится еще один день, летний. С утра приехали мы к нему на дачу, в Балашиху, оба с работой. Неско­лько домиков и табличка «улица Есенина». Дача в ле­су, старые яблони, ни грядок, ни клумб, кусты, высокие заросли травы. Деревянный дом, стареющий, обветша­вший, весь в прошлом. «Такою мне дача и мила»,— говорил он не раз.

Я хотел закрыть калитку на щеколду, но Констан­тин Сергеевич остановил:

— Не надо, кто-нибудь забредет, а мы не услы­шим...

Мы устроились: он за столом под деревьями, я - на террасе. И погрузились в свои бумаги.

Я не заметил, когда она вошла, и только увидел, что Константин Сергеевич идет вокруг дома с незнако­мой мне девушкой и, жестикулируя как экскурсовод, что-то ей втолковывает.

Проводив ее, он заглянул ко мне.

— Видите, если бы мы закрылись, девица сюда бы не проникла.

— Кто такая?

— Провинциалочка, проездом, узнала, что суще­ствует дача Есенина и разыскала. По правде говоря, неизвестно, бывал ли здесь Сергей Александрович. Моя мать купила дачу после его смерти. Впрочем, как знать, может, когда-нибудь и бывал. Но я думаю, девица не была разочарована, все-таки на этой террасе сиживали Мейерхольд, Маяковский, Луначарский, там, за окном, некогда стоял рояль и для Зинаиды Николаевны играл Лев Оборин. Я вас отвлек? Еще часик посидим, а потом чаек заварим...

Но поработать не удалось. Возле Константина Сер­геевича стояли трое молодцов, и я почувствовал, что мне следует туда подойти.

— Константин Сергеевич, вы уж нас извините: об­рисуйте нам, что в чемпионате творится?

Он сидел, нахмурившись, и вдруг резко выпалил:

— Ну вот что, ребята, ничего я вам обрисовывать не стану, приходите трезвыми. Тогда я к вашим услугам.

Молодцы помялись и побрели к калитке.

— Я их знаю, они захаживают, ребята неплохие. Но пусть уважают футбол.

А спустя несколько минут Есенин пришел на тер­расу со стопкой книг.

— Хотите — развлеку? Я понемножечку собираю литературу о войне, не могу от нее уйти. Тут заложены странички про одну известную операцию. Пробегите, а потом поинтересуйтесь годами издания книг. Об­ратите внимание: и фамилии разные, и цифры, и о зна­чении операции сказано не одинаково... Впрочем, вы же помните то время.

Мы часто говорили друг другу эти слова: «Вы же помните то время». И если речь шла о футболе, память о времени помогала многое понять, всему найти ме­сто. И добру и злу. Вперемежку.

Вот кое-что из того, что мы не раз обсуждали.

...По-братски принимали у нас на стадионах сбор­ную басков, не слишком обижаясь, что она выигры­вала матч за матчем: республиканская Испания была гордостью и болью, ей сострадали.

В недоброй памяти тридцать седьмом на трибунах стадиона, не сговариваясь, принялись посвистывать, когда играло московское «Динамо». Не футболистов имели в виду, а принадлежность спортивного обще­ства. Это было немалой смелостью.

Попозже болельщики показывали со значением друг другу брошюрки с перечислением чемпионов, где у «Спартака» вместо одиннадцати семь фамилий и по­том нелепое «и другие». Четырех братьев Старостиных и Леуту помнили, хоть и были они далече.

В сорок четвертом, в войну, разыграли Кубок СССР, и было прекрасно, что взяла его команда «Зе­нит» из многострадального Ленинграда, недавно осво­божденного от блокады.

Декабрь сорок пятого, московское «Динамо» в Ан­глии, радиоголос вестника побед, Вадима Синявского, трогает нас до слез: мир ведь, товарищи, Бобров, Карцев и Бесков заколачивают голы!

Послевоенные сезоны, на трибунах «Динамо» пол­но людей в шинелях без погон, на костылях, с палками, с протезами, и им особенно, да и всем по сердцу, что футболом правит клуб армейцев — ЦДКА.

По самовластному, капризному генеральскому по­велению из ничего, за счет других команд, народился клуб ВВС. Но все его амбиции лопнули к полному удовольствию футбольной публики, уважающей спра­ведливость и не терпящей выскочек.

В пятьдесят втором за проигрыш на Олимпиаде югославам — волна репрессий. Расформировали ЦДКА, тот самый ЦДКА, который был любим, кото­рым гордились.

В Москве сборная ФРГ, чемпион мира. И матч со сборной СССР. Невыносимо было представить, что он может быть проигран. Потом наши проигрывали ко­манде ФРГ, и ничего, но тогда, в пятьдесят пятом, первая встреча как незарубцевавшаяся рана. И наши футболисты, словно на поле они выбежали не из под­земного туннеля, а с жаждавших победы трибун, зака­тили такой штурм в конце, что чемпион был повержен.

Шестьдесят четвертый, наша сборная, складная и сильная, победившая шведов, итальянцев и датчан, уступила в Мадриде в последнем матче Кубка Европы испанцам 1:2. Без объяснений, импульсивно, под на­строение устранен создавший ее тренер Бесков, пол­ный сил и идей. Никто не мог понять, за что.

В семьдесят втором оказалось, что все сходит с рук: ворошиловградскую «Зарю» подпирают плечами и тайными расходами в чемпионы. Где она сегодня, «Заря»? А след ее не простыл, тянется, покорежил он футбольные нравы.

...Футбол не живет сам по себе, во всем, чего он добивается, от чего терпит и страдает, так или иначе отражается время. Константин Сергеевич, заделав­шись историком футбола, размышлял над этим, быть может, больше, чем кто-либо другой.

Он знал, что ход футбола принято изображать в виде его игровой эволюции: смена тактических си­стем, убыстрение темпа, увеличение маневренности; изощрение турнирной стратегии. Знал, но оставался oт всего этого в стороне. Эры «дубль-ве», «четырех защитников», «тотальную» он предоставлял другим авторам.

У него было свое исчисление. Эры московского «Динамо», «Спартака», киевского «Динамо». Эры братьев Старостиных, Григория Федотова, Всеволода Боброва, Льва Яшина, Эдуарда Стрельцова, Валерий Воронина, Сергея Сальникова, Олега Блохина. Эры тренеров Бориса Аркадьева, Гавриила Качалина, Ми­хаила Якушина, Виктора Маслова, Константина Бескова, Валерия Лобановского. Эры судьи Николая Латышева, председателя федерации Валентина Гранаткина.

Есенин стоял на том, что футбол, как бы он внешне  ни изменялся, в любое время творят люди, и своими людьми он более всего интересен, ими и жив. Для него не было вопроса: когда играли лучше? Он мерил личностями, характерами, накалом страстей, живописностью. Добреньким Есенин не был. А к футболистам был на удивление добр, в каждом что-то находил. Говорят при нем об игроке: «Бездарь!» Константин Сергеевич тут же вмешается: «Да, бездарь, спору нет; но ни черта не боится, лезет напропалую». И тут же рассмеется и скажет: «Ваш покорный слуга ничего из себя в футболе не представлял. Но шел до конца. И бывало, матчи выигрывал». Или о другом судят: «Зачем его ставят: на него дунешь — и свалится». И опять Есенин свое: «Верно, шкет, но, когда он вывинтится среди верзил и удерет, это же наслаждение!»

Если бы Есенину довелось увидеть мексиканский чемпионат и гол аргентинца Марадоны в ворота англичан, когда тот подыграл мяч рукой, гол, застави­вший многих поморщиться, он выразился бы так: «Шпана, это точно. Но играет бес-по-доб-но». Я слы­шу, как он произнес бы это слово по слогам.

Несколько лет подряд всем на удивление Есенин печатал прогнозы перед финалами Кубка СССР, Смысл был в том, что победит та команда, которая первой забьет гол в ворота у Северной трибуны. Это в четный год, а в нечетный — в противоположные. Народ посмеивался, но выходило по Есенину. И фут­болисты поверили, признавались, что держат в уме, какие ворота надо беречь пуще глаза, а в какие во что бы то ни стало забить.

— Слушайте, вы разводите чертовщину, это же ни на что не похоже,— наседали на него.

Он загадочно усмехался и пожимал плечами:

— Что я могу поделать? Подмечено. Как будто не бывает в жизни необъяснимых совпадений?..

Те деньки были веселые, легкие. Пришли совсем другие.

Как-то звал он меня на дачу, а я, зная, что у него там плохенький телевизор, сказал, что хочу посмот­реть дома матч «Днепра» с киевским «Динамо».

— Бросьте, приезжайте, гарантирую ничью, и ско­рее всего 2:2.

— Уверены?

— К сожалению, да. Но это не прогноз, а диагноз. Скоро моя алхимия никому не будет нужна.

2:2 состоялось. Есенин и не вспомнил о своей догадке, для него матчи, в которых возможен сговор, не существовали. Он не возмущался, не выкрикивал прописных истин об аморальности надувательства. Он темнел лицом, когда при нем говорили о проделках: футбол, как сухой песок, утекал из его рук, все, чему он отдал годы, становилось бессмысленным.

Когда форвард «Днепра» Протасов в чемпионате 1985 года забил 35 мячей, побив долго державшийся рекорд Симоняна, Есенин признался мне:

— Написать я обещал и напишу. Но что хотите со мной делайте, чувствую — не настоящий рекорд, его организовали, провернули. Протасов — талантище, от бога центрфорвард! Боязно за него: молоденький, не ведает, что творит...

Шли мы с ним по Арбату. Там есть дом, где на верхних этажах, в нишах, статуи рыцарей, а в нижнем этаже — ювелирный магазин. Есенин на ходу бросил:

— Символическое сооружение, здесь бы надо еще и управление футбола поселить...

Жизнь его была бы полна и без футбола. Его укоряли: «Могли бы заниматься чем-нибудь более ин­теллектуальным». Он и в самом деле был человеком богато начиненным.

Однажды я упомянул, что ездил на станцию Желез­нодорожная.

— Это же бывшая Обираловка! Был случай, мы с Мейерхольдом припозднились в городе и опоздали на поезд в Балашиху, пришлось сесть на тот, который шел до Обираловки. Оттуда до нашей дачи верст семь, наверное. Всеволод Эмильевич всю дорогу бежал. Я, мальчишка, ругался, скулил, а он — ноль внимания: не мог он себе позволить, чтобы Зинаида Николаевна волновалась несколько лишних минут...

Константин Сергеевич то и дело твердил, что зася­дет за воспоминания о матери («Я же у нее в гример­ной вечерами пропадал»), вот только соберет матери­алы для книжки о «Спартаке». Ни то ни другое ему не было суждено написать.

К уговорам «переменить тему» он относился терпе­ливо и снисходительно. Он-то знал, что выбор свой сде­лал свободно, что его интерес к футболу — жизненный инте­рес, не навязанный, не придуманный, не служебный, не корыстный, что его место определено, он делает то, что никто лучше него сделать не сможет. И пусть для других репортеров футбол — отчеты о матчах, тактические ди­скуссии, хвалеж после побед и разносы после поражений, он — вне конъюнктуры, для него футбол един от начала и до конца, и в этом его жизнь, с отрочества до седин, жизнь, и много потребовавшая, и одарившая.

Приведу еще несколько строк из статьи Констан­тина Сергеевича «Об отце»:

«Я придерживаюсь двух принципов. Первый из них: нося фамилию Есенина, стихов писать, а тем более публиковать не стоит. Как бы ты ни писал, их будут сравнивать со стихами отца. Второй — горьковский: «Если можете не писать — не пишите».

Вот о футболе я не писать не могу и пишу».

Любопытна надпись, которую сделал Константин Сергеевич, даря мне эту статью: «И если даже фут­больный мяч оглушительно лопнет, мы останемся в живых». Меня она не удивила. 

Я уже упомянул о его редкостной памяти. Помнил он не одни цифры и фамилии. Он помнил, как до­бирался на стадионы, с пересадками, электричкой, автобусом, такси, какие героические усилия предпри­нимал, чтобы не опоздать, помнил, с кем сидел, о чем спорили, возвращаясь, помнил снегопады, гро­зы, жару.

Зашел у нас разговор о давнем-давнем матче, когда мы еще не были знакомы. Тогда на «Динамо» об­рушился нежданный летний ливень, из тех, что как из ведра. Оказалось — мы оба были на стадионе.

— Вы где сидели? Я— на «востоке», вон там, сле­ва, ряду в двадцатом. Не удрали? И я с места не сдвинулся. Рубашку снял, скатал и прикрыл телом, чтобы потом надеть. Ах, и вы так же?

Тут мы с размаху пожали друг другу руки.

На стадион Есенин не ходил, а выходил. К зрели­щу, к людям, других посмотреть и себя показать. Ближе к ограде менялась его поступь: вышагивал ши­роко, пришаркивая, вальяжничал, грудь вперед и вы­сматривал в толпе знакомых, раскланивался, жал ру­ки, рад был быть замеченным. Свой человек в своем обществе, завсегдатай, непременный участник, которо­му ведомо нечто такое, чего не знает никто. Оттого и загадочная усмешка: он верил в вычисленный им еще вчера наиболее вероятный исход матча.

И всегда, и в свои «за шестьдесят» был готов созорничать. Одно время на московские стадионы по­сле несчастья в Лужниках, в котором повинны были не зрители, ставшие жертвой давки, а служители, закры­вшие выходы, по их мнению лишние, перепуганная администрация ввела подразделения милиции и дру­жинников. Нам оглушительно вещали по радио и на­бирали на электронном табло грозные перечни запре­тов. Мы ни с того ни с сего лишились права подни­маться с места, вскрикивать, поздравлять друг друга, скандировать, обниматься, когда забьют гол.

Константин Сергеевич подчиниться не пожелал. Громко окликал приятелей, сидевших через несколько рядов, вставал, чтобы с кем-то поспорить, заключить пари, всплескивал руками, раскатисто хохотал, и не без умысла, с вызовом, и был очень доволен, когда к нему подбирался молоденький милиционер — и тог­да окружающие получали удовольствие от потешной сценки.

В ту пору он и рассказал мне один случай.

— Было это сразу после войны. Помните, тогда в нас, кто уцелел, сила играла, заново жизнь начинали. Сижу на матче, и «Спартаку» забивают. Сосед мой как вскочит, как заорет, рот до ушей, жутко противен он мне стал. И я вдруг его по физиономии сбоку как смажу! Совершенно безотчетно: раззудись плечо! Ну, думаю, быть драке. А он на миг смолк — и снова заорал. Не увидел, не понял, что произошло, наверное, подумал, что его случайно задели, вокруг ведь все повскакивали. Рука у меня, надо сказать, довольно тяжелая. Уселся мой сосед, замер, глаз с мяча не сводит, а ладонью скулу ощупывает. И, знаете, я его зауважал: вот это болельщик, человек в экстазе! После того случая на ненаших я не злюсь, жду, пока наорут­ся. И как у меня рука пошла?..

Он был открыт и отходчив. Мы возвращались со стадиона, и он, прямо-таки нежно заглянув в глаза, сказал:

— Все еще переживаете? Подумаешь, продули! Мо­гу вас успокоить: у них это триста шестое поражение в чемпионатах страны. Представляете? Вы же не ог­ребали столько двоек на экзаменах, и выговоров у вас меньше. И девушки столько раз от вас не отворачива­лись. Бросьте, пора привыкнуть...

...Что же еще, под конец?

Идем мы с ним подтрибунными коридорами в ло­жу прессы Лужников. Константин Сергеевич замедляет шаги, и я знаю почему: ждет, что сейчас к нему кинутся и потребуют сказать, кто станет чемпионом. Так и есть, он окружен, остановлен и разглагольствует. Я жду и злюсь: пять минут до начала. Не выдерживаю и тяну его за локоть.

— Что, опаздываем? Друзья, извините, додумайте сами...

— Зачем вы людям голову морочите, можно поду­мать, что вам что-то известно,— выговариваю я ему.

— Не скажите! Кое-какие подсчеты я провел, аналогичные ситуации встречались,— добродушно оправдывается Есенин.— А чего не рискнуть, свои же люди—сочтемся? Ладно, не сердитесь, больше не буду.

Мы входим в ложу, и я слышу за спиной: «Констан­тин Сергеевич, мы вас ждали. Один вы можете нас рассудить...»

Я не оборачиваюсь, и вдогонку голос Есенина: «Займите местечко, я мигом».

Он стал нужным для тех, кому что-то неясно в фут­боле. А неясно — всем.

Вспоминая Константина Сергеевича, я думаю о том, что было бы славно написать о футболе так, как он его видел. Удастся ли?