Сладкая пощечина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сладкая пощечина

Очень немногие нынче могут сказать, что детство их начиналось в XIX веке. Не считая это каким-либо преимуществом, хочу для начала сообщить читателю, что родился я во времена, когда еще жили и творили Лев Толстой, Чехов, Жюль Верн, Эмиль Золя, Римский-Корсаков, что лишь за два года до моего появления на свет скончался Альфонс Доде, за шесть – Чайковский и Гуно, а о великих волжанах Горьком и Шаляпине пока еще мало кто знал.

Признаться, порою и сам удивляюсь, когда начинаю думать, что я современник Александра Лодыгина, Томаса Эдисона, Рудольфа Дизеля. Остается лишь в шутку говорить о себе: человек из другой эпохи. Впрочем… Так ли уж из другой?

Разумеется, социальный водораздел истории обозначен четко, ибо есть великий 1917-й! Однако в области человеческих знаний начало века имеет так много общих черт с настоящим, что отыскать здесь границу времен нелегко.

Нынешний молодой человек может лишь удивляться судьбе, поселившей его в эпоху чудес. Он гордится своим временем и порою свысока поглядывает в прошлое: никто никогда из живущих не имел возможности облететь Землю в течение часа, смотреть футбол, не выходя из квартиры, в одно мгновение производить сложнейшие математические вычисления. Ему иногда даже кажется, что это его поколение открыло дверь в истинную историю.

Хочу заверить молодого читателя, что ровесник его, живший, скажем, в конце первого десятилетия XX века, шагал по земле точно с таким же чувством. Он тоже считал свою эпоху избранницей истории и был, пожалуй, по-своему прав.

В ту пору человечество уже пользовалось трамваями и автомобилями, правда, более шумными, чем нынешние, отстаивало очереди в иллюзион, и лишь часто грохотавшее небо напоминало ему о забытой уже сенсации: полете братьев Райт.

Эйнштейн уже давно опубликовал специальную теорию относительности, Циолковский заложил основы ракетоплавания, Лев Толстой записал свой голос на фонограф, а спасение броненосца «Генерал-адмирал Апраксин» с помощью радиоприборов Попова уже вошло в историю. Человечество прислушивалось к музыкальному зову Клода Дебюсси и Мориса Равеля. Запад надышался угарным духом фрейдизма. Цивилизованный мир давно млел от звуков саксофона и кое-где танцевал под негритянский джаз. А болезням – процветавшему оккультизму, моде на графов Калиостро и Распутиных – мощно противостояло здоровье: ширившееся олимпийское движение. В душах людей тогда уже прочно поселилась любовь к футболу – одна из самых броских примет нового времени, нового образа жизни.

Все это было, как кажется мне, так недавно! Но все это было, как думает мой нынешний молодой современник, очень давно! Он, видимо, больше прав.

Давно. Однако – весьма известный парадокс человеческой памяти – картины детства порою видятся мне яснее, подробней, чем, например, пережитые события минувшего года.

Всякий раз, когда, углубляясь в прошлое, я нахожу истоки своей спортивной страсти, вспоминаю первые соприкосновения с игрой, которой впоследствии посвятил почти всю свою жизнь, перед моими глазами вслед за образом кожаного мяча неизменно возникает образ… церкви. Что общего? Более того: что может быть несовместимей? Несуразица?

Дело в том, что любовь к футболу я взрастил в себе… по дороге в церковь. Точнее: взращивал постепенно, с оглядкой…

В пору моего детства под словом «Москва» разумели то, что сейчас называют центром. Какой была она тогда, можно представить себе, пройдясь, скажем, по сегодняшнему старому Арбату или Замоскворечью…

Все это широко известные вещи. Но, видимо, не для всех, если мне говорят: «Ну, тогда в Москве в футбол, где хочешь, там и играй, травы небось больше, чем асфальта…»

Мы жили в Замоскворечье, на Дербеневской улице. Тогда она выглядела, что называется, ближе к земле, интимней, семейней, однако не выходила за рамки общей архитектуры большого города – с характерной для той Москвы средней этажностью, с хорошо мощенной проезжей частью и покрытыми плитами тротуарами.

Церковь стояла в конце Дербеневской, неподалеку от Ново-Спасского моста. В числе ее прихожан была и наша семья.

Воскресными утрами большое наше семейство – отец, мать, братья, сестры, – смотревшееся, как и подобало случаю, весьма парадно, двигалось в сторону церкви. Отец, в долгополом пальто, блестевших ваксой штиблетах, выходном картузе, неторопливо, с достоинством шествовал впереди, за ним, чуть отступя и не менее чинно, – мать. Вслед мы. Шли без благости в душе. Напускали на лица благочестие только в случаях, когда ощущали на себе родительские взгляды. Но стоило им отвернуться, безбожно шкодили – исподтишка награждали друг друга пинками, строили рожи, копировали важность отца и кланявшихся ему знакомых. Признаться, было что копировать, – поклоны красноречиво говорили о социальной цене и тех, от кого они исходили, и тех, к кому относились. Нынче об этих поклонах мы можем судить лишь по пьесам Островского.

Я часто думаю: если б они, поклоны, имели вещественное выражение и могли храниться в музее, только по ним одним будущие историки сумели б составить довольно точное представление о социальных особенностях минувших времен. Холодные и горячие, низкие, от поясницы, и сдержанные кивки, движение набок склоненной головы и горделивое откидывание затылков назад, длительные, короткие и молниеносные, резкие и мягкие, со снятием картуза, приподниманием его или прикосновением к козырьку, а то и вовсе без прикосновения, они подтверждались точной, недвусмысленной игрой мимики и отражали, кто чего стоит.

Разумеется, в такие приветствия вкладывался и второй смысл – симпатий и антипатий, но он во многом зависел от первого. Эта непостижимая для нас грамматика поклонов усваивалась тогда, вероятно, без труда, как легко усваивается детьми речевой язык.

По дороге в церковь было место, где мы, мальчишки, попадали в область действия некой «магнитной аномалии» – нас начинало тянуть в сторону, в переулок направо. Мы знали: этим переулком можно пройти к площадке, которая называлась «игры». Здесь администрация фабрики Цинделя создала нечто подобное стадиону – футбольное поле, где часто проводились состязания по кожаному мячу между городскими командами.

Отпрашиваться на футбол у отца мы и не пытались: знали, что за одну только мысль об этом – греховную! – будем наказаны. И потому покорно следовали дальше. Однако бывали случаи, когда шествие в церковь возглавляла мать. Тогда мы всю дорогу приставали к ней: отпусти, дескать, на площадку Цинделя. Поначалу мать вяло, приличия ради противилась, потом, предупредив, чтобы – боже упаси! – не говорили отцу, соглашалась.

Теперь я расцениваю этот частный и внешне незначительный случай в своей биографии как своего рода символ разгоревшейся борьбы двух эпох – старого и нового времени. Да, уж тогда, в начале века, церковь недосчитывалась немалого числа своих прихожан…

По мере нашего приближения к храму божьему улица становилась все более многолюдной. Казалось, все торопятся на богослужение. Но… за квартал до церкви толпа редела – молодежь, к неудовольствию пожилых, пропуская мимо ушей злые реплики – «Это что ж такое творится?! Молодежь от бога отвернулась!», – уходила в переулок направо. А там…

На поле, что у фабрики Цинделя, обычно по воскресеньям проходили футбольные состязания. Играли порою команды, широко известные в городе. Площадку плотным кольцом окружала толпа зрителей.

Нынешний класс игры в кожаный мяч, как известно, складывался постепенно, футбольное мастерство росло от года к году в течение многих десятилетий. Искусство «боления», по-моему, достигло сегодняшней своей высоты сразу на самой же первой игре. Выше оно не стало. Выше некуда!

Да, уже в ту пору непосвященный, глядя на футбольного зрителя, мог бы себе сказать: одно, дескать, из двух – то ли я попал на сбор религиозной секты, обряд которой понуждает ее членов доводить себя до полного исступления, то ли стал свидетелем какого-то таинственного коллективного помешательства. И он, непосвященный, чтобы скрыть негодование, вызванное столь разнузданным поведением зрителя, бранное слово «сумасшедшие» заменял более корректным «больные». Отсюда, наверное, и пошло «болельщик»… Впрочем, тогда говорили: «болейщик».

В ту пору у болельщика еще не было, так сказать, узкой специализации, как это нынче. Большинство завсегдатаев трибун не только «болели», но и сами играли. Многие играли без всяких претензий на звание спортсмена – занимались этим так же, как ходили, скажем, на каток. Но многие уже значились в списках постоянных команд и участвовали в официальных соревнованиях.

Сейчас число болельщиков во много раз превышает число играющих. Футбол стал игрой спортсменов или детей, а болельщик предпочитает только смотреть состязания. Сам же в часы досуга затеет скорее игру в лото, домино, сгоняет партию-другую в бильярд… Но развлекаться футболом? Несолидно!

В те же времена, особенно в дачный сезон, за городом, где места для игры хватало, молодые и не очень молодые люди, среди них отцы семейства, встречаясь друг с другом, говорили: а не составить ли нам футбольную партию?… И составляли и играли…

Год от года все быстрее росла популярность кожаного мяча. Нынче любители его исчисляются астрономическими цифрами. Сотни миллионов приверженцев! Только вот характер приверженности с тех времен изменился. Основная масса с футбольного поля перешла на трибуны…

Думаю, этот исторический процесс разделения любителей на две «специальности» – игроков и болельщиков – не только закономерен, но и неизбежен. И на заре своего развития футбол создавал лишь видимость простоты и доступности – гоняй себе мяч ногами. Но поскольку между нынешним и прошлым футболом дистанция огромного размера, то сейчас каждому с первого взгляда ясно: это сложнейшая игра, которая требует мастерства, нелегко и не скоро достигаемого. Любитель понимает: бить по мячу не значит играть в футбол. Он рассуждает так: чем заниматься самодеятельностью (пойди еще найди, где ею заниматься!), лучше «профессионально» «болеть»…

Площадка Цинделя редко когда пустовала – там почти всегда или тренировались, или состязались. А уж в воскресенье наверняка! И мы, братья Сушковы, выпущенные на волю, не бежали – летели птицами, боялись потерять минуту, ибо с окончанием богослужения пробивал час и нашего возвращения домой. Редкий случай, когда нам хотелось, чтобы служба продлилась как можно дольше.

Верили ли мы тогда в бога? Возможно. Но одновременно и посмеивались над ним, точь-в-точь как посмеиваются, скажем, над близким, но незадачливым человеком.

Зато на футбольной площадке наши души переполнялись истинной святостью, благоговейным чувством к людям в ярких, даже крикливых (по тем временам особенно) майках с черно-красной продольной расцветкой, длинных трусах, бутсах и гетрах с шингардами (по нашему – щитки). К людям, в поведении которых нет ничего от присущей взрослым церемонности, – обнаженная, первородная искренность. К людям, непонятная, непознаваемая сложность которых свелась к простейшему, однозначному и, казалось, пустому (ведь над этим серьезным испытанием сил и возможностей человеческих тяготеет немного смешная условность) порыву: завладеть мячом и гнать его к воротам. Нас захватывал царивший на поле дух самоотрешенности, ошеломляли стремительность, пугающее столкновение скоростей. Нам хотелось поклоняться людям, в глазах которых светилось нечто такое, чему я не знал названия тогда, но знаю теперь – готовность к самопожертвованию.

Мы считали себя счастливчиками, когда попадали на матч с участием команды Британского клуба спорта (БКС). Англичане, приглашенные русскими промышленниками как специалисты (они-то и завезли в Россию футбол), играли на голову выше. У них и учились. Учились прилежно, с верой в учителей, без тайной игры ущемленного самолюбия. Учились, надо сказать, неплохо.

Англичане играли красиво – это бросалось в глаза даже нам, неискушенным мальчишкам. Играли без суеты – мастерски. На таких матчах мы постигали тонкости футбола, замечали, что стихия событий на поле подчинена людям, она управляема, что здесь воплощается в жизнь заранее разработанная тактика. Разумеется, мы тогда не могли сформулировать то, что понимали, но главное понимали!

И не было ничего удивительного в том, что, вернувшись домой, мы копировали своих кумиров и у себя во дворе гоняли «в футбол» до изнеможения…

Не помню, в каком точно возрасте я увидел настоящий матч спортсменов, но свои первые мальчишеские голы стал забивать, когда мне было лет восемь.

«Мяч», который я снял с ноги соперника, обладал своеобразным свойством: он был начисто лишен возможности подпрыгивать, стало быть, и скакать, поскольку представлял собой плотно сбитый комок тряпок. Прочность его была все же немалая – мяча хватало на две-три игры.

Игровая площадка представляла собой двор магазина, где мой отец работал бухгалтером и третий этаж которого занимала наша семья. Поэтому доморощенный мяч имел даже преимущество перед надувным, ибо последний принадлежал к классу «земля – окно», наш же относился к классу «земля – земля» и позволял бить по нему без оглядки, не опасаясь стекольных скандалов.

Перехватив мяч, я вырвался вперед и понесся к воротам. За мной гналась орава разновозрастных, перепачканных, растерзанных мальчишек. Удивительная, счастливая погоня, вызывавшая у преследуемого не страх, а радость, ликование души. За спиной я слышал нестройный топот, хрипы, сопение. По правде говоря, я забыл о цели своего спринта, о воротах, к которым гнал мяч, и сожалел, что двор мал и предел его близок – мне хотелось бы долго бежать по бескрайним полям, лишь бы чувствовать за спиной погоню, сохранять отрыв…

Сбоку кто-то кричал:

– Мишка! Пас!… Бей ко мне!… Валяй сюда, тебе говорят!… У! Баран упрямый!

Нет, я никому не хотел отдавать своего счастья, делиться плодами своей крохотной победы. Среди этой беснующейся в азарте компании я самый младший, самый маленький, приученный к последним ролям. И вдруг оказался в центре внимания. Самым главным! Забыт мой возраст, исчезли высокомерные, снисходительно-покровительственные взгляды. Для одних я сейчас – опасный соперник, для других – «вся надежда»!

Неровная, бугристая площадка с вросшими в землю камнями сама по себе полоса препятствий… Но погоня действовала как допинг. Я обостренно чувствовал, обостренно видел и, не снижая скорости, обходил бугры и ямки. Я точно знал, что нигде не споткнусь, не упаду, не потеряю мяча. Казалось, он надежно привязан к моей ноге…

Почти три четверти века прошло со дня этого моего первого дриблинга, но я до сих пор помню его во всех подробностях. И неудивительно: возможно, те несколько секунд ликования раз и навсегда настроили мою душу на то, к чему надо стремиться, чего от жизни желать…

Я был уже близок к воротам, когда на пути моем возник долговязый парень по имени Сенька…

Сенька, угрюмый подросток лет 13–14, жил неподалеку от нас. Отец его служил истопником, много пил и сильно бил сына. Мальчишка в замусоленной рубахе-косоворотке с рукавами, спускавшимися чуть ниже локтей, вечно ходил, как утильщик, уткнувшись глазами в землю, будто что-то искал.

Он был старше нас всех, курил и требовал, чтобы мы у отцов таскали для него табак. Мы боялись его и не любили. Но мать моя жалела этого мальчишку, часто зазывала в наш дом и кормила всякими вкусными вещами.

Итак, в момент, когда я начал расти в глазах собственных и глазах товарищей, на пути моем возник долговязый Сенька. Он резко выбросил ногу вперед, пытаясь наступить на мяч. Движение было мгновенным, но мне оно не показалось слишком быстрым. Спокойно, без суеты я выбил мяч из-под его ноги и послал чуть вперед и влево. Сенька рванулся за мячом, но поздно – я уже обошел его и сделал еще один финт, послав мяч вправо. Что-то необычное случилось со мной – не чувствуя ни физической, ни возрастной разницы, я стал хозяином положения. Я загонял Сеньку обводкой то вправо, то влево… Выглядело это со стороны, видно, очень забавно. Настолько, что обе команды, забыв об игре, превратились в наблюдателей. Я заметил это, когда услыхал вокруг себя смех. И тогда…

Сенька остановился, схватил меня за воротник, тряхнул и наотмашь ударил по щеке…

Смех как рукой сняло. Ребята, оставив игру, собрались в кучу. На Сеньку кидали косые взгляды. Кто-то из ребят позвал меня и тихонько сказал: «Не бойся, еще полезет – заступимся…»

Сенька сперва стоял в стороне. Потом подошел, как ни в чем не бывало сказал:

– Чего стоим, пацаны? Играть будем?

Ребята воротили глаза в сторону, пытаясь скрыть недобрые, презрительные усмешки – еще действовала инерция уважения к силе – переминались с ноги на ногу, стеснялись выразить протест в открытую. Затем стали расходиться – домой, дескать, пора…

Престиж Сеньки рухнул в одно мгновение.

Принято считать, что кулак – самый уважаемый атрибут мальчишеской жизни. Думаю, это не совсем так. Мальчишки, как и взрослые, поклоняются силе духа. Но дело в том, что кулак для них – почти адекватное выражение силы духа. Раз он сильный, здоровый, задирается, может тебя избить – значит, он храбрый, мужественный, волевой. Бывают среди мальчишек добродушные и порою пугливые силачи. Таких ребята могут в крайнем случае любить, но не уважать, хотя кулак и здесь налицо.

Сенька неожиданно для всех показался смешным, беспомощным, слабым духом, и кулак его лишь подтвердил это, подчеркнул его духовное бессилие, парень сдался унизительно, по-предательски. И кому? Мне, восьмилетнему мальчишке. Все это поняли, и я в первую очередь.

Я с того дня поверил в себя и на все годы своей юности потерял уважение к голой силе, изжил так свойственное мальчишкам чувство приниженности перед крупными, физически сильными людьми.

Не исключено, что именно тот случай заронил в мою душу спортивное честолюбие. В спорте, я думаю, человек должен ощутить вкус к признанию окружающих, должен как можно раньше пробудить в себе желание добиваться успеха.