ПРИНЯТ В ЦСКА!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРИНЯТ В ЦСКА!

В 1954 году супруги Харламовы получили комнату недалеко от станции метро «Аэропорт». Целых двадцать четыре метра! Три окна! Свой лицевой счет! Борис Сергеевич пошучивал с товарищами: «Повежливее, пожалуйста, как-никак с ответственным квартиросъемщиком общаетесь!»

Дети были устроены в ясли, потом пошли в детский сад – тоже свой, заводской. Позже они ездили в пионерлагерь «Коммунара» «Лесные поляны» близ Звенигорода. (Теперь там стоит бюст Валерия Харламова, переданный пионерам его родителями.) Пока ребятишки были маленькими, Бегоня и Борис Сергеевич работали в разные смены. Борис Сергеевич успевал на мотоцикле под вечер съездить за малышами, сдать их на руки маме или принять на свое попечение. Часто гостили внуки и на Соломенной сторожке, где с утра до вечера Валерка зимой гонял на коньках, а летом сражался в футбол.

Тут естественно было бы написать, что игры на свежем воздухе и дедовское спартанское воспитание закалили здоровье малыша. Игры на свежем воздухе имели место, более или менее спартанское воспитание было, но болел Валерка, к сожалению, много: и корь, и скарлатина, и простуды, и даже ревматизм сердца.

Вскоре после того как Валерию исполнилось тринадцать лет, у него отнялись правые рука и нога. Его отвезли в Морозовскую больницу. Он пролежал там несколько недель, потом три месяца долечивался в подмосковном санатории в Красной Пахре. Когда его выписывали, врач сказал родителям:

– Все в порядке, но учтите, здоровье у мальчика ослабленное. Остерегайтесь простуд, и ни в коем случае ему нельзя заниматься спортом. Он у вас записан куда-нибудь?

Борис Сергеевич испуганно пожал плечами:

– Да нет…

– Вот и отлично. Не бегать, не переутомляться, понимаете?

– Да… – пробормотал Борис Сергеевич.

Домой ехали молча. Счастье, конечно, что мальчонку поставили на ноги, и ручонка действует, но приговор врачей жесток. Он посмотрел на сына, сидевшего рядом, и вздохнул.

Жалко было Валерку до слез. За время болезни он похудел, осунулся, стал каким-то длинноносеньким. Совсем малышка, а уже обделенный. Борис Сергеевич с трудом мог представить, как может расти парнишка, не надевая коньки, не беря в руки клюшку, не гоняя мяч. Сам он, можно сказать, вырос с плетеным оранжевым мячом русского хоккея и с мячом футбольным. Конечно, мысли его не были сформулированы именно так, но скорбел он, что мальчик никогда не сможет промчаться по льду с клюшкой, вытянувшись в струночку, чтобы дотянуться до мячика, не сможет оставить всех позади, резко срезать угол, выскочить к воротам и коротким точным замахом послать мяч в сетку. Не услышит звона туго надутого футбольного мяча, когда со всей силы бьешь по нему и нога чувствует его твердость и податливую упругость, не захватит его чуть леденящее спину предвкушение игры, когда выходишь на ответственный матч, не услышит он аплодисментов, не похлопает его по плечу товарищ, спасибо за пас, выложил, как на блюдечке.

Для Бориса Сергеевича спорт никогда не был профессией, но играл огромную роль в его жизни. Он дарил ему радость товарищества, радость доброй усталости, защищал от жизненных невзгод, от легких соблазнов: пойдем, возьмем бутылочку…

Сыну он строго-настрого приказал не бегать, не носиться с ребятами, как угорелый, и ни в коем случае не играть в футбол, а уж тем более в хоккей.

– Понял, Валера? – строго спросил он мальчика.

Тот кивнул.

– Смотри, ослушаешься, выпорю!

Пороть, конечно, своего длинноносенького Валерку он не собирался, но уж очень напугали его врачи.

Через месяц они снова поехали в больницу.

Потом еще раз. Немолодая врач привычно пропускала перед собой ленту кардиограммы, кивала:

– Ну, хоть не хуже. Предписания выполняете, спортом не занимается?

– Упаси боже, – отвечал Борис Сергеевич.

Юный Харламов относился к предупреждениям врачей, зубцам кардиограммы и угрозам отца с чисто детским легкомыслием. Он играл и в футбол, и в хоккей до изнеможения, выходя во двор, носился, словно заведенный.

Мы вовсе не призываем не обращать внимание на советы врачей. Мы лишь констатируем, что вопиющее нарушение Валерием Харламовым всех медицинских рекомендаций привело к тому, что когда в четырнадцатилетнем возрасте ему потребовалась очередная кардиограмма для клуба ЦСКА, куда его приняли в хоккейную команду, врачи долго сравнивали предыдущие бумажные ленты с новой и пожимали плечами. Его обследовали со всей тщательностью, но так и не нашли никаких следов былых хворей.

Но пока до того момента, когда невозмутимый Борис Павлович Кулагин посмотрит, как бежит по льду Валера Харламов, и коротко кивнет, было еще далеко.

Для того чтобы Борис Павлович коротко кивнул – жест, невообразимо желанный для множества ребятишек, приходивших в ЦСКА, нужно было хорошо кататься на коньках.

Вначале после больницы Валера катался украдкой, делая все, чтобы не узнала мать или отец. Ему казалось, что он дьявольски хитер и осторожен. Но отец знал об обмане. Знал и делал вид, что не догадывается. Потому что в глубине души не верил, не хотел верить, что Валерке и впрямь нельзя было побегать с клюшкой в руках.

Так бы и играли они в молчаливые кошки-мышки, если бы отец однажды не сказал:

– Я тебе коньки наточил…

Валера ничего не ответил. Да и что он мог сказать? Спасибо? Нет, словами он не смог бы выразить всего, что переполняло его маленькое сердечко, которое позже привело в такое изумление врачей Морозовской больницы. Он бросил короткий взгляд на отца и широко улыбнулся. И отец тоже улыбнулся. Это было как пароль и ответ. Они понимали друг друга.

Довольно скоро его стали принимать в игру ребята постарше. Нет, пожалуй, в мире такого жестко иерархического общества, как ребячья компания во дворе. Каждый занимает там положенное ему место, которое прежде всего определяется возрастом. И лишь необычайные какие-то качества позволяют отдельным счастливцам выскочить за рамки своего возрастного сословия.

Валерка не был ни самым быстрым среди дворовых футболистов, ни самым сильным среди хоккеистов, ни самым высоким, ни самым экипированным. Но все, кто сражался рядом с ним или против него, уже тогда не могли не заметить удивительную ловкость, реакцию, быстроту. Никто никогда в то время не учил его обводке в хоккее. Да и самих слов «дриблинг», «финт» он скорее всего не знал. Просто таков был его природный талант (или генетическое наследство, если угодно), таковы природные данные, ум, настойчивость, что он легко обыгрывал почти всех во дворе. И тем самым быстро завоевал самую высокую оценку своей игры, пусть в масштабах двора, но зато искреннюю.

Другими видами спорта Валерка не занимался, но мы полагаем, что займись он, скажем, гандболом, он бы и там достиг успехов. По врожденной координации движений его можно было сравнить разве что с великим нашим спортсменом Всеволодом Бобровым, с которым позже свела его судьба. Бобров по своей спортивной одаренности был чудом. Его фантастически стремительный прорыв из безвестности в первые ряды советских футболистов и хоккеистов общеизвестен. Менее известно, что, взяв однажды впервые в жизни теннисную ракетку, Бобров через полчаса играл так, будто вырос на кортах.

Может быть, потому, что мальчишечья жизнь Валерки ориентирована была в основном на школу, футбольный мяч и хоккейную клюшку, а может быть, потому, что родители старались скрыть от сына и его сестры Татьяны ожидавшие их перемены, но до поры до времени он ничего особенного дома не замечал. А дома тем временем решался вопрос чрезвычайной важности, вопрос, который непосредственно затрагивал и Валерия Харламова.

В 1956 году многие испанцы, приехавшие почти двадцать лет назад в Советский Союз, получили возможность при помощи Красного Креста вернуться на родину. Они уехали оттуда еще детьми, и теперь, став взрослыми людьми, отцами и матерями, хотели увидеться с родными.

Когда Бегоня первый раз сказала мужу, что две ее подруги возвращаются в Испанию, он лишь пожал плечами. Ну, возвращаются и возвращаются, о чем разговор.

Бегоня вздохнула:

– Маму хочется повидать… и отца… Знаешь, мне иногда кажется, что я не узнала бы их… Папе уже много лет, мама пишет, что он совсем поседел… Представить себе не могу… Я как глаза закрою, так вижу, как отец все старался улыбнуться, когда провожал меня в Советский Союз. А глаза печальные, в них застыли слезы. Мама плакала вовсю… Пароход уже отходил от причала, а я все глаз не могла оторвать от них. Мне двенадцать лет было, я понимала, что скорей всего расстаемся надолго…

Борис Сергеевич понимал, что значат эти воспоминания, почему Бегоня иногда как бы между прочим бросала:

– А знаешь, Мария уезжает. Уже билет есть. И Педро тоже…

Он понимал и молчал, потому что был необычайно деликатен и не хотел ни в малейшей степени давить на жену. Конечно, мысль, что Бегоня может уехать, что уйдут из его жизни шустрый Валерка и улыбчивая Танечка, заставляла его сердце замирать от ужаса. Об этом было лучше не думать, и он положился на решение жены. Он привык доверять ей. Она всегда отличалась ясным умом и силой воли, была душой семьи.

Он видел, как она мучается. Иногда, проснувшись ночью, он слышал, как Бегоня тихонечко шмыгала носом, тяжело вздыхала. И он вздыхал. Она чувствовала, что муж проснулся, и молчала.

Однажды ночью она спросила;

– Борь, а ты согласился бы…

Ей не нужно было кончать фразу, потому что и без ее вопроса все было обдумано-передумано десятки раз.

Борис Сергеевич глубоко вздохнул – господи, сколько же вздыхали они в те дни! – и ответил:

– Не могу… Все ведь там мне чужое… И потом, сама понимаешь, как я говорю по-испански, если это можно назвать разговором… Нет, родная, не смогу… Какой из меня испанец…

Был момент, когда Бегоня твердо решила: нет, не поеду. Сама уже давно русской стала. И ребята русаки. И без Боречки трудно представить себе жизнь. Но по-прежнему стояли перед ней лица матери и отца, и во снах сияло над ней жаркое испанское солнце, и она шла куда-то…

Она похудела от непрестанной душевной борьбы, устала от бесконечных сомнений, стала нервной, дерганой. А тут мать прислала письмо, что отец тяжело заболел. Наверное, именно это письмо подтолкнуло ее принять решение. Знала, что не простит себе, если не сможет обнять отца…

Борис Сергеевич так ни разу и не пытался отговорить жену, и она была бесконечно признательна ему за это.

И вот в начале 1956 года Бегоня сказала мужу:

– Боренька, не могу я… Не прощу себе, если не увижу родных…

– Не плачь, – вздохнул Борис Сергеевич, – я все понимаю…

Начались сборы, хлопоты. Восьмилетний Валера довольно смутно осознавал, что ждет его впереди. Нет, он конечно, знал, что мама его родом из Испании, что есть такая страна, а в ней город Бильбао. Слышал даже от родителей, что это центр провинции басков и что баск Сабастьян Элькано после гибели Магеллана возглавил первую кругосветную экспедицию и привел единственный уцелевший корабль к испанским берегам. И что еще до войны, когда и папа был совсем маленьким, в СССР приезжала футбольная команда басконцев, оставившая о себе яркое впечатление на многие годы.

И конечно, было очень интересно поехать в этот большой белый город. Почему именно белый, он не знал, но таким он представлял себе мамин южный город. О том, что ждет его в Бильбао, он особенно не думал, полагал, что все будет так же, как в Москве. Так же будет он гонять футбольный мяч и хоккейную шайбу во дворе, так же отец будет точить ему коньки… Да, но ведь отец не едет с ними?… Вот это уже было непонятно. Оставалось только чисто детское нетерпеливое предвкушение перемен и желание похвастаться. Он говорил ребятам во дворе:

– Еду в Испанию.

– Че-е-го? – недоверчиво тянули товарищи. Им было обидно, что Валерка едет куда-то очень далеко, и удобнее было не верить в это.

– В Испанию. Страна такая. Там испанцы живут. Ребята смеялись и с издевкой спрашивали:

– Это понятно. На то она и Испания, чтобы там испанцы жили, а ты-то кто? Ты зачем туда едешь?

Ответить на этот вопрос было не так-то просто, и Валерка говорил:

– Да ну вас, вам разве объяснишь чего… Единственный человек, с кем можно было поговорить по душам, была сестра Таня. Но ей было только семь лет, и она еще меньше него понимала всю громадность перемен, ожидавших их. Во всяком случае, куклам своим она говорила, что они едут к бабушке и дедушке, и куклы молчаливо соглашались.

Чем ближе подходил день отъезда, тем стремительнее неслось время, все становилось каким-то странным, ненастоящим. Теперь уже восьмилетний Валерка понимал, что привычная жизнь вот-вот рухнет и исчезнет, и душу сжимал холодный страх, но тут же его смывало возбуждение сборов.

В Одессе он впервые увидел море. Особого впечатления оно на него не произвело: вода и вода. Зато теплоход «Крым» был огромный, белый. Такой же белый, каким он представлял себе город Бильбао. (А Бильбао оказался не белым, а четверть-миллионным серым промышленным городом, окруженным горами.)

Когда они прощались, он вдруг впервые по-настоящему понял, что расстается с отцом, и острая боль кольнула его: и сегодня уже папы не будет, и завтра, и послезавтра. Он плакал вообще редко, а тут не выдержал, зашмыгал носом. Вцепился в отца мертвой хваткой. А Борис Сергеевич лишь повторял:

– Ничего, ничего, Валера…

Уже когда Бегоня с ребятами прошла пограничный и таможенный контроль и стояла на палубе теплохода, он вдруг вспомнил, что забыл отдать сумку с учебниками для первого и второго класса. Зачем Тане и Валерке нужны были советские учебники в Испании, он не знал, но почему-то ему казалось необыкновенно важным, чтобы они все-таки взяли эти книжки.

– Нельзя, – строго сказал молоденький пограничник. – После того, как проходят таможенный контроль, передачи запрещены.

– Я знаю, товарищ сержант, – растерянно бормотал Борис Сергеевич, – но ведь учебники… Как же он без учебников… Родная речь…

Пограничникам и таможенникам положено руководствоваться четкими и ясными инструкциями, а не эмоциями. Но столько горя, наверное, было написано на лице Бориса Сергеевича Харламова, что пограничник, вздохнув, сказал:

– Ладно, сейчас передадут.

Они стояли втроем на палубе «Крыма», как стояла в Ленинградском порту на борту теплохода двадцатью годами раньше двенадцатилетняя девочка Бегоня, но тогда она смотрела на незнакомый город незнакомой страны, а сейчас покидала родину. Вторую родину. И внизу, на пирсе, ее муж потерянно и печально махал рукой. Заревела Татьяна, всхлипнул Валерка. Бегоня вцепилась в поручень. Можно было бы – сейчас перенеслась с ребятами вниз, к Бореньке.

Но пирс уже тихонечко отплывал от них, поворачивался, и Валерка вдруг понял, что это не берег плывет, а их корабль отплывает от него, от отца, и заревел, уже не стесняясь, во весь голос.

* * *

В Бильбао все говорили по-испански. И даже бабушка и дедушка говорили по-испански, что было удивительно: ведь это его бабушка и дедушка, и ни слова по-русски. Хотя, если разобраться, и дедушка Сережа и бабушка Наташа тоже ни слова не знали по-испански. Испанский дедушка Валерия пошел работать еще раньше, чем мама и папа, – с двенадцати лет. Много лет он плавал мальчиком-матросом на баржах по рекам. Потом работал шофером. Скопил денег и стал владельцем грузовика, между прочим, советской трехтонки – марки «ЗИС-5».

Дочку с внучатами дедушка с бабушкой встретили в просторной квартире на втором этаже благоустроенного семиэтажного дома. Прямо под ними, правда, располагалась таверна и было шумновато, но ведь к этому можно привыкнуть.

Ребята здесь оказались такие же, как и в Москве, если опять не считать, что не говорили по-русски, но Валера быстро осваивал мамин родной язык. Танька – та вообще вскоре стрекотала по-испански так, будто никогда не говорила ни на каком другом языке.

Еще было странно, что в воскресенье все отправлялись в церковь, и не с кем было поиграть. Церковь в Испании могущественна, а страна басков – цитадель католицизма. Родители, не окрестившие ребенка, работу здесь не найдут. Церковь же выплачивает и пособие на новорожденного.

Четыре месяца Валерка учился в испанской школе. Учился хорошо. Только на уроки закона божьего старался опоздать или не ходил вообще. Как-то классный руководитель – учитель математики – спросил у него, верит ли он в бога. Валерка удивился такому глупому вопросу и сказал:

– Нет, конечно, сеньор.

– Почему? – рассердился учитель.

– Как – почему? Потому что его нет.

– А откуда ты знаешь, что его нет?

– Папа сказал.

Наверное, папа был недостаточно авторитетным источником для учителей, потому что все они говорили о боге. Но для Валерки авторитет Бориса Сергеевича был непререкаем, и он отказывался и креститься, и молиться.

Классный наставник за это его невзлюбил.

Казалось бы, страна и город, где выросла Бегоня, должны были быть родными для нее, но ребята адаптировались к новой жизни куда быстрее, чем она. Так же, как раньше мучили ее сны об Испании, так и теперь она видела заснеженную Москву, снегоуборочные машины и аккуратные валики сугробов вдоль тротуаров. И ее Борю, который бежал вдоль этих снежных валиков и все махал ей, как будто хотел догнать.

Она все чаще стала задумываться о возвращении домой. Именно домой. Так она себе и говорила: «домой». Потому что дом был там, в Москве, и подруги были там, и родной «Коммунар» был там.

Наверное, принять окончательное решение о возвращении ей помог небольшой эпизод в местной радиостудии. Ее пригласили туда выступить с рассказом о жизни испанцев в Советском Союзе. Она согласилась. У многих испанцев дети – теперь уже взрослые – оставались в России, испанцы всегда испытывали глубокий интерес к этой стране. Сколько раз ее расспрашивали соседи, знакомые родителей: а правда, что там круглый год снег, что запрещено молиться, что… что… что…

На студии были очень любезны.

– Пожалуйста, сюда, сеньора Карламофф. Вот, пожалуйста, листок с вашим выступлением. Не волнуйтесь, прочтите его спокойно… Просмотрите текст вначале, вам будет легче читать.

– Текст? – переспросила Бегоня. – А зачем текст? Я думала…

– Видите ли, сеньора, очень трудно выступать перед микрофоном без подготовки, и мы просто хотели помочь вам.

Она взяла листок и начала читать о том, какой трагедией для нее была жизнь в Советском Союзе, как страдала она…

Она почувствовала, как на нее нахлынуло возмущение. Годы с ее Боренькой были трагедией? Работа на родном «Коммунаре» заставляла ее страдать? Она фыркнула и отшвырнула листок.

– Это все клевета, – твердо сказала она, – спасибо за такую помощь, сеньоры, но я это читать не буду.

Объявленная заранее передача не состоялась. Пришлось пустить в эфир музыку.

Вот тогда-то она и решила: уеду. Домой. К Бореньке. К снегоуборочным машинам, что с грохотом идут строем по Ленинградскому проспекту. К подругам. Домой.

После возвращения в Москву с родителями и родственниками продолжалась оживленная переписка. Отец умер в конце шестидесятых годов. А мать прожила еще десяток лет. В начале 1981 года по настоянию Валерия Бегоня поехала отдать матери последний долг. Пробыла там почти до осени – вдоволь наговорилась по-испански, повидала всех родственников и добрых знакомых. Домой поехала на поезде – через всю Европу. Она и не подозревала, какой удар судьбы ее ожидает.

Из ЦСКА позвонили в Брест, попросили оградить Бегоню от волнений. Товарищи из Бреста пошли навстречу: из газетного киоска изъяли газеты с некрологом ее сына, отключили в ее вагоне радио. На вокзале в Москве Бегоню встретила Татьяна. Ее подкрасили, дрипудрили, дали цветы. Бегоня возвращалась радостная, с подарками. А за машиной ехал доктор ЦСКА Игорь Силин, и по его просьбе шла еще машина реанимации.

Дома Борис Сергеевич встретил жену в черном костюме и сам весь черный от горя. Едва вошли, не выдержала Татьяна, расплакалась. Сказали Бегоне о гибели сына. Дверь по договоренности с Силиным была не закрыта, он влетел со шприцем. Бегоня попросила газету. Дали. Она снова упала в обморок: «Зачем жить, если мой любимый Валерик погиб?»

Всякий ее поймет: потерять 33-летнего сына – только жить начинал по-взрослому. Внуки сиротами остались. Как такое пережить? Армейцы, друзья, знакомые и незнакомые люди не оставили семью в беде. Хоккеисты сборной СССР, прилетев с Кубка Канады, прямо с самолета отправились к Валерию на кладбище. Потом приехали к Харламовым домой…

* * *

И вот Борис Сергеевич снова едет в Одессу. Телеграфные столбы пролетают стремительно, а темный лес на горизонте, похожий на декорацию, почти не движется.

Стоит он и курит, и смотрит на поля и далекий лес, но все сегодня выглядит иначе, чем год назад. Тогда пейзаж за окном был печальный, угнетающий, а сегодня дышал покоем, радостью. Потому что ехал он встречать жену, сына и дочь, и если не стеснялся бы, хватал за руку каждого и каждому бы пел во весь голос:

– Еду встречать Бегоню и ребят…

Бреясь перед отъездом, посмотрел на себя в зеркало и усмехнулся: глядел на него почти незнакомый мужчина, лицо осунувшееся, глаза провалились, нос заострился. И то удивительно, что все-таки жив и даже подмигивает. Все, кажется, сделал, чтобы вогнать себя в гроб: ел кое-как, курил без остановки. Раз постучали в дверь. Открыл. Дворник спрашивает испуганно:

– Что горит?

– Где горит? – удивился Борис Сергеевич.

– Да вот посчитали, ваше окно. Дым столбом из него валит.

Борис Сергеевич невесело рассмеялся. Почти всю ночь не спал, курил и только сейчас открыл форточку. Наверное, и впрямь похоже было на пожар.

Как прожил он этот год, лучше не вспоминать. В каком-то тяжком тумане. Ходил на работу, разговаривал, но как заводной, мысли были в Бильбао. И если что-то поддерживало его, то это письма Бегони с Валеркиными приписками. Все чаще писала жена, что скучает, рвется в Москву. А когда сын написал, что на коньках здесь не катаются, про хоккей не знают, в горле запершило.

И вот едет он в Одессу, с трудом сдерживается, чтобы не запеть от счастья:

– Еду встречать Бегоню и ребят.

Дед в Москве тоже почти обезумел от радости. Никому не признавался, но страдал старый краснодеревщик без внуков жестоко. Словно пружину вынули из старика, сдал на глазах, поседел за год так, что и не узнать.

Когда получил телеграмму из Одессы, заметался, всю ночь не спал, поехал на вокзал часа за три до прихода поезда. И хорошо, потому что от волнения перепутал все на свете и приехал не на Киевский вокзал, а на Курский.

И пока ехали с Киевского вокзала по набережной мимо гостиницы «Украина», все держал внука за руку, словно не верил, что дождался.

Удивительно быстро вошли в ритм привычной жизни Бегоня и ребята. Словно и не уезжали. Только говорить по-испански стали лучше.

Валерка вышел во двор такой же, разве чуть смуглее, чем до отъезда, и его тут же окружили ребята:

– А бой быков видел?

– А на футбол ходил?

– А скажи по-испански что-нибудь!

На бой быков он не ходил, и дорого, и никакого интереса к этому странному развлечению он не испытывал, а на футболе один раз был, дедушка брал, когда играла команда «Атлетико». Играют так же, так же, бывает, мажут, а вот на трибунах все по-другому: и трещотки, и трубы, и даже подушки специальные можно взять напрокат. А про хоккей на коньках и слыхом не слыхивали.

Это было удивительно. Трудно было представить мальчишкам, что где-то не играют в хоккей, где-то не слышали про советских легендарных игроков, даже не знали, кто такой Всеволод Бобров.

Валерий Харламов с самого раннего детства любил коньки, а теперь, после возвращения из Испании, словно спешил наверстать упущенное: каждую свободную минуту на льду. И играл он теперь со старшими.

Как-то раз – было ему тогда почти четырнадцать лет – кто-то из ребят сказал:

– Пошли в ЦСКА записываться.

– Как это – записываться? – спросил Валерка.

– Очень просто. Просмотр у них. Кто понравится, тому сразу форму дают, настоящую, цээсковскую, и в команду берут. Но только…

– Что только? – спросил кто-то.

– Эта… Попасть еще надо.

– Попасть?

– Ну… Чтоб тебя взяли.

Родителям о том, что пойдет пробоваться в ЦСКА, Валера ничего не сказал, но накануне вечером попросил отца получше наточить коньки. Смотрел на желобок, пробовал лезвие на ноготь. Борис Сергеевич так наточил, как, наверное, себе никогда не точил.

Около дворца спорта ЦСКА на Ленинградском проспекте гудела толпа ребятишек. Говорили, что просматривает сам Борис Павлович Кулагин, что строг и придирчив он необыкновенно. Ребята нервничали и, чтобы разрядить напряжение, врали напропалую, хвастались безбожно.

Спустя много лет Валерий Харламов рассказывал нам:

– Сам не знаю почему, но я почти тогда не волновался.

– Наверное был уверен, что тебя возьмут?

– Не-ет, я ведь и не собирался идти записываться, мне это и в голову не приходило. Так, заодно с ребятами увязался. Я тогда всерьез свои хоккейные дела не принимал.

– Но все-таки, Валерий, когда подошла твоя очередь, должен был ты нервничать?

Валерий улыбнулся своей обычной, чуть лукавой улыбкой и сказал:

– В общем-то, конечно, нервничал. Но я это понял уже потом. А тут только одно в голове было: пробежать по площадке как следует. Вышел на лед, смотрю – стоит Кулагин, хмурый такой, сосредоточенный. Уже потом я узнал, что долго никого отобрать в тот раз не мог. Оттого, наверное, и был хмурый. Ну, подошла моя очередь, поехал. Тут я уж точно ни о чем не думал, кроме того, чтобы и скорость показать, и владение коньками. Прокатился круг, смотрю на Бориса Павловича, он – на меня.

– Фамилия? – спрашивает.

– Харламов Валерий.

– Год рождения?

И тут, сам не знаю зачем, я соврал. Сказал, что мне тринадцать лет, а мне уже исполнилось четырнадцать. Наверное, хотел повысить свои шансы. – Валерий усмехнулся. – Хорошо, хоть хватило ума всего год себе убавить, а то ведь мог брякнуть, что мне, скажем, десять лет.

Борис Павлович кивнул удовлетворенно, и кивок этот обозначал для меня начало новой жизни. Конечно, тогда я этого не понимал, но это движение головы знаменитого тренера предопределило мою дальнейшую судьбу.

Домой летел, как на крыльях, и все удивлялся, что никто на меня не смотрит. На меня, на человека, которого приметил сам Борис Павлович Кулагин!